Севастополь

22
18
20
22
24
26
28
30

— Вы бы подобру-поздорову, Илья Андреич… пока там не разошлись, — нервно тростил Блябликов.

В предвечерье по всем судам просемафорили повестку: прислать делегатов на всефлотский митинг на «Свободную Россию». Блябликов объяснил отчасти правильно: большинство Совета категорически высказалось против создания ревкома, предложенного большевиками для того, чтобы возглавить новую борьбу против Каледина и месть за убитых. Совет не хотел надстраивать над собой какой-то новой власти; кроме того, он видел спасение народа и революции «отнюдь не в братоубийственной войне». Большевики покинули исполком.

Митинг, поздно и по-небывалому многолюдно собравшийся на дредноуте, пошел в ночь.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Глава первая

За бонами «Витязь» подходил из Одессы, весь сияющий, известково-белый на солнце.

На «Витязе» еще не знали новости, с утра обежавшей город подобно чуме; еще не чувствовали тягостного замогильного затишья, которое одело солнечную бухту и которого не могли прогнать ни утренние сигналы горнистов, ни гудение осанистых офицерских самоваров по камбузам.

Ошвартоваться пришлось поодаль от родной бригады, по соседству с щеголеватыми миноносцами и распластавшимся среди воды чугунным шатром «Свободной России». На противоположной круче знакомо кружился Севастополь; верхушки белокаменных этажей, шпили павильонов, повороты бульварной ограды. Кружилось обманно-яркое ледяное солнце.

Ошвартовались неладно: у «Витязя» скорежило руль, с разгона врывшийся в мель. Капитан Пачульский был потрясен чуть ли не до удара, — тем более что капитан самолично посадил пароход и винить и разносить было некого, — однако и это событие забылось в один миг, как только упала сходня на берег и береговое известие облетело корабль.

Шелехов, ужаленный новостью, притихший, опустился на стул среди безлюдного салона. И в нем самом — точно остановилось что-то, притихло. Из зеркала вопрошали, искали защиты растерянные глаза. Еще трудно было осознать, что случилось вчера в Севастополе, на Малаховой кургане… Трудно, может быть, потому, что сразу после Одессы, не дав никакой передышки, на один мрак наваливался другой. Пережить то, что он пережил за эти четыре дня…

В памяти клубилась тошная скачка многоэтажных фронтонов, тоскливого солнца, каменно-аллейных улиц, кишащих ненужными, кого-то мучительно заслоняющими людьми.

Десятки раз, сам не зная зачем, исходил он те улицы, проследил, как спускается там вечер и меняется толпа и меняется угрюмеющий к ночи облик изукрашенных бульварами и лепными алебастрами кварталов. Как выползают к ночи безлицые, окопные, словно вырвавшиеся из могилы… Он спускался на берег, на Николаевский бульвар, сжимая в кармане горячее от его пальцев письмо и все еще ужасаясь его прочесть. Порой казалось, что кругом продолжается Петроград и он, Шелехов, бежит опять, как тысячу лет назад, в той — отринутой, отплюнутой своей жизни, но его возвращало к себе неотвязно просвечивающее в конце каждой улицы тоскливо-кипящее зеленое море.

Только ночью, в каком-то шумно-освещенном кафе, куда он забрел поужинать (весь день не ел ничего), Шелехов решился прочитать письмо. Да он уже наполовину угадывал, что никакой мамы никогда в Одессе не было…

Скрипки со старательным, истошным надрывом пели над его зажатой в локти головой, содрогаясь от дикой любовной муки, от чувств, которым уже не оставалось места на земле. Не оставалось потому, что на крейсере «Алмаз», ошвартовавшемся в одесском порту, с полудня были траурно приспущены флаги в память о проносимых по севастопольским улицам убитых ударниках; потому, что генерала Духонина убили солдаты, а Корнилов бежал; потому, что еще днем в Одессе было расклеено оповещение от Черноморского флота: «Командующий румынским фронтом, генерал Щербачев, — говорилось там, — заявил, что за каждого убитого офицера будет вешать десять матросов. Мы же объявляем, что за каждого матроса будем уничтожать тысячи офицеров…» И верезжала уже не музыка, а розовая терзающая суть Жеки, румынского фронта, железа и мрака, занесенных над человеческой головой. И спрятаться было уже некуда.

«Милый, славный Сережа, — писала Жека, — простите меня, неверную рабу, что я так вас обманула: нет у меня в Одессе мамы, я еду на фронт, к кому — вы, конечно, догадываетесь. Вы не огорчайтесь, Сереженька, все равно, не будь вашего доброго «Витязя», я уехала бы. Такое теперь время, что никто не знает, «что с ним случится впереди». Лихом не поминайте. Вообще, я многое делала нарочно, была не такая, какая есть, я решала, где мне быть, даже спросила вас однажды, связаны ли вы с другой женщиной… и решила, Сережа, что с вами пропадешь. Нет, это не только эгоизм, у меня ведь тоже есть свои взгляды, о которых вы никогда не спрашивали, я понимаю — куда и на что иду с Володей. И мне вас жаль, когда вы сейчас мучились у двери. Вы так этого ждали, и я охотно сделала бы вам приятное, но ведь вот какие вы все мужчины, смотрите за это на женщину очень скверно и строго, как собственники, я знаю — Володе это не понравилось бы. А так хотелось приласкать, утешить милого Сережу!

Желаю вам забыть поскорее вашу скверную Ж.» -

Затемно добрался до вокзала. Все свершалось уже не в жизни, не в Одессе, а в ином, шатком, тускло сознаваемом мире. Самое главное — чтобы хватило дыхания догнать, застать Жеку, донести до нее последние, только сейчас спасительно проблеснувшие слова. Тогда бы, давно еще, на Мичманском бульваре сказать их, когда женщина сама подсказывала, выпрашивала… Знал, что сгибло все, а все-таки для самоутешения торопился, бежал и лепетал про себя: «Нет, Жека, я не связан ни с кем, я всю жизнь искал только вас. И я прошу вас, Жека, будьте моей женой!»

…Вместе, прямо из Одессы, уедут на север. Сугробы около уездных домиков, церковка, заиндевевшие ветлы. Пусть, пусть вечерний самовар и знакомство с местными интеллигентами и гимназия! Но быть с тобой рядом, Жека, держать тебя живую, не украденную, за теплую руку… а комната маленькая, отгороженная тысячами верст от одесских улиц, чистая, нет ни румынского фронта, ни ледяного моря, ни кочевых палуб, с которых глядят пушки. И тихо, тихо… Давай будем читать на ночь опять Диккенса. На чем мы остановились, Жека, в прошлый раз?

Под церковными сводами вокзала, в угарном, надышанном ртами и желудками тепле окопные шинели устлали вповалку весь пол: другие, не разбираясь, лазили через них, наступая сапогами на разметанные руки и на головы, ища только, где бы приткнуться… Остро, как бывает при крайнем переутомлении, въелось в сознание восковое веснушчатое лицо солдатика, мучившегося от кашля за столом, к которому прислонился Шелехов; и еще глаза пожилого буфетчика, издали впивчиво, страдающе следящие за солдатиком: должно быть, наболело от развала, от непорядка, оттого, что за господским столом первого класса, под пальцами сидят без подачи вот такие, вшивые, — он сердито теребил салфетку на плече, потом не вытерпел, коршуном подскочил к солдатику:

— Вы что же, товарищ, сейчас не уехали? Сейчас только в Россию поезд отошел.