Планета мистера Заммлера

22
18
20
22
24
26
28
30

– Дядя Заммлер, что мне делать? Мне ведь уже за шестьдесят.

Брух поднес к глазам тыльные стороны своих толстых короткопалых рук. Нос сплющился, рот открылся. Вальтер разразился слезами, по-обезьяньи задрав плечи и скривив туловище. Щели между зубами выглядели трогательно. В подобные моменты он уже не звучал грубо. Его плач был плачем музыканта.

– Вся моя жизнь такая.

– Сочувствую, Вальтер.

– Я подсел, как наркоман.

– Ты никому не причиняешь вреда. Сейчас люди относятся к этим вещам гораздо менее серьезно, чем раньше. Почему бы тебе просто не сосредоточиться на каких-нибудь других интересах? Потом, Вальтер, у тебя столько товарищей по несчастью, ты так современен… Это должно бы тебя утешать. Теперь сексуальные страдания не изолируют человека от других, как было в Викторианскую эпоху. Сейчас такие пороки свойственны всем, и все кричат о них на весь мир. Так что в этом смысле ты даже несколько старомоден. Да, твоя краффт-эбинговская[43] беда отдает девятнадцатым веком.

Заммлер остановился, почувствовав, что его тон становится чересчур легковесным для слов утешения. Однако он действительно считал проблемы таких людей, как Брух, наследием прошлого. Причина была в ограничениях, существовавших прежде, и в образе женщины-матери, который теперь исчезал. Заммлер сам родился в другое время в Австро-Венгерской империи и потому хорошо ощущал эти перемены. И все же ему показалось, что это как-то нехорошо – лежа в постели, высказывать такие замечания. Если честно, старый, первоначальный краковский Заммлер никогда не отличался добротой. Он был единственным избалованным сыном матери, которая в свое время была избалованной дочерью. Забавное воспоминание: в детстве Заммлер, кашляя, прикрывал рот рукой служанки, чтобы на его собственной руке не осели микробы. Семейный анекдот. Служанка Вадя – улыбчивая, добродушная, краснолицая, с соломенными волосами и большими странно шишковатыми деснами – одалживала ему с этой целью свою ладонь. Потом уже не Вадя, а сама мать стала приносить долговязому Заммлеру-подростку горячий шоколад и круассаны, пока он делал из себя «англичанина», сидя в своей комнате над романами Троллопа и политэкономическими трудами Бэджета. В ту пору у них с матерью была репутация раздражительных эксцентриков. Высокомерных людей, которым трудно угодить и которые никому не сочувствуют. Конечно, за последние тридцать лет своей жизни Заммлер во многом изменился. Теперь вот в его комнате сидел Вальтер Брух: тер глаза пальцами старого шалопая, после того как сам же себя разоблачил. А когда у него не находилось какого-нибудь компромата на собственную персону? Всегда что-нибудь да было. Например, он рассказывал, как сам себе покупал игрушки. В магазине «Ф.А.О. Шварц» или в антикварных лавочках. Заводных обезьянок, которые расчесывались перед зеркалом, били в тарелки и танцевали джигу в зеленых курточках и красных шапочках. Поющих негритят, которые в последнее время упали в цене. Брух играл с ними в своей комнате, один. А еще писал оскорбительные письма коллегам-музыкантам. Потом приходил, во всем признавался и плакал. Это были не показные слезы, а слезы человека, который чувствовал, что жизнь пошла прахом. Имело ли смысл его разубеждать?

С такими людьми, как Брух, напрашивалась другая тактика: тактика обобщений, сравнений и исторических экскурсов. Например, подобный сексуальный невроз, только более тяжелый и навязчивый, был у фрейдовского человека-крысы, который без конца представлял себе крыс, вгрызающихся в анус, воспринимал гениталии как нечто крысоподобное и даже сам себе мнился кем-то вроде крысы. В сравнении с этим хрестоматийным случаем у Бруха был всего лишь легкий фетишизм. Если вы мыслили сравнительно-исторически, то из всего жизненного материала вас интересовали только самые яркие и впечатляющие примеры, а все остальное вы отбрасывали за ненадобностью и предавали забвению, как лишний багаж. Аналогичным образом была устроена и память всего человечества. Брухи не имели шансов в ней закрепиться. Да и Заммлеры тоже, раз уж на то пошло. Заммлера забвение не пугало. По крайней мере забвение тех, кто в противном случае мог бы его помнить. Он вообще усматривал нечто мизантропическое в самой тенденции делить людей на достойных и недостойных запоминания. С одной стороны, это казалось естественным, что исторический подход к жизни оставляет вне поля зрения большинство случаев. То есть сбрасывает почти всех нас за борт. С другой стороны, вот Вальтер Брух: он пришел к Заммлеру, потому что хотел поговорить. Возможно, перестав плакать, он обидится на упоминание о Краффт-Эбинге. Почувствует себя уязвленным из-за того, что его отклонение назвали заурядным. Люди, подверженные пороку, обыкновенно оскорбляются, если их порок не оказывается исключительным и непревзойденным. Заммлеру вспомнились слова Кьеркегора о путешественниках, которые колесят по свету, чтобы видеть реки, горы, звезды, птиц с редким оперением, рыб странной формы, диковинные породы людей. Впадая в животный ступор, туристы глядят на сущее, разинув рот, и думают, будто что-то узнали. Кьеркегора это не интересовало. Он искал Рыцаря Веры, настоящего гения, который, разобравшись в своих отношениях с бесконечностью, сумел бы примириться и с конечным миром. Тот, кто способен нести бриллиант веры, не нуждается ни в чем, кроме самых простых и обыденных вещей. Меж тем как другие жаждут исключительного. Или даже хотят, чтобы глазели на них самих. Хотят быть птицей с редким оперением, рыбой странной формы или человеком диковинной породы. Эта тенденция, по-видимому, никого не волновала, кроме мистера Заммлера – обладателя длинного старого тела, кирпичных скул и волос, часто встающих дыбом на затылке от статического электричества. Он беспокоился о том, пройдет ли Рыцарь Веры испытание преступлением, найдет ли в себе силы, повинуясь Богу, нарушить законы, установленные людьми? О да, конечно, должен! Однако Заммлер знал об убийстве кое-что, немного осложняющее решение подобных дилемм. Он часто думал о том, как привлекательно преступление для детей буржуазной цивилизации. Вероятно, даже лучшие из них, будь то революционеры, супермены, святые или Рыцари Веры, дразнили и испытывали себя мыслями о ноже или пистолете. Всех манило беззаконие. Все примеряли на себя роль Раскольникова. О да…

– Вальтер, мне жаль. Жаль, что ты страдаешь.

Странные вещи происходили в комнате Заммлера. В присутствии его бумаг, книг, сигарной тумбочки, раковины, электроплитки и жаропрочной колбы.

– Я буду за тебя молиться, Вальтер.

Брух перестал плакать – очевидно, от удивления.

– Что ты будешь делать, дядя Заммлер? Молиться? – Голос Вальтера утратил баритональную музыкальность. Он снова принялся грубо выплевывать слова. – Значит, дядя Заммлер, у меня женские руки, а у тебя молитвы?

Раздался брюшной смех. Вальтер хохотал и фыркал, смешно раскачиваясь всем телом вперед-назад, держась за бока, зажмурив глаза и показывая ноздри. Однако он не насмехался над Заммлером. Вовсе нет. Такие вещи следовало различать. Различать, и различать, и различать. Все дело было именно в различении, а не в объяснении. Объяснение – это для масс. Для образования взрослого населения. Для развития общественного сознания. Для ментального уровня, сравнимого, скажем, с экономическим уровнем жизни пролетариата 1848 года. Но различение? Это более высокая ступень.

– Я буду за тебя молиться, – повторил Заммлер.

После этого разговор вошел на некоторое время в обычное русло приятельской беседы. Заммлер был ознакомлен с содержанием писем, которые Брух послал в «Пост», «Ньюздэй» и «Таймс», полемизируя с их музыкальными обозревателями. На сцену снова вернулся густо загримированный Вальтер-клоун: драчливый, нелепый, грубый, смешной. А Заммлеру хотелось немного отдохнуть. Привести себя в порядок. Шумное гортанное дадаистское шутовство Бруха было заразительно. Заммлер чуть не сказал, переняв его тон: «Изыди, Вальтер! Убирайся, чтобы я мог о тебе помолиться!» Но Брух вдруг спросил:

– Когда ждешь зятя?

– Кого? Айзена?

– Ну да. Он приезжает. Если уже не приехал.

– Я не знал. Он много раз грозился перебраться в Нью-Йорк, но для того чтобы продавать здесь свои картины. Шула ему не нужна.