Сочинения в двух томах. Том 2

22
18
20
22
24
26
28
30

IX

Гастон де Жоаез находился в доме «Духов» уже седьмой день, когда вдруг по всем кафе и салонам Венеции разнесся слух о новом послании генерала Бонапарта, содержание которого совершенно ошеломило членов совета, и они положительно не знали, что им ответить на него. В высшей степени презрительный тон этого послания, совершенно несовместимый с самыми примитивными понятиями дипломатии, эпитет «трус», примененный к самому дожу, брань, которою Бонапарт без всякого стеснения осыпал всех остальных, — все это в другой стране сразу подняло бы республиканский дух и вызвало бы отпор, достойный народа, населяющего страну, но для Венеции давно уже миновало время, когда она заботилась еще о своей чести или о чести своих сенаторов. В продолжение нескольких дней послание это обсуждалось на всевозможные лады решительно повсюду. Несколько жалких отрядов оборванцев явились из Далмации и с островов и в виде охраны расположились на площади Св. Марка, к большой потехе праздношатаев и уличных мальчишек. Венецианцы волновались, однако очень недолго, в самом скором времени они пришли к убеждению, что французы могут сжигать дома на материке, могут вытаптывать там посевы до последнего зерна, могут уводить женщин и детей, но никогда они не решатся переплыть лагуны и ворваться в Венецию. И, успокоенный этими рассуждениями, город снова отдался своей обычной дремоте, нарушаемой только пением и пляской.

Темой для послания Бонапарта послужило, конечно, предполагаемое убийство его адъютанта, графа де Жоаеза. Он открыто обвинял в этом убийстве сенат и народ и решительно заявил, что мера его терпения переполнилась, и он жестоко отомстит за смерть своего друга. Всякий другой город на месте Венеции, прочитав последнее послание, понял бы, насколько серьезно положение дел, и приложил бы все старания уладить недоразумение посредством дипломатии, чтобы спасти город от гибели.

Послание было из Граца, и написано оно было от имени генерала Бонапарта одним из командиров южного отряда, адресовано оно было к дожу и к его советникам.

«Светлейший принц, милостивые государи! Глава Французской республики все время ставил на вид вашей светлости и вам, господа, все те преступления, которые совершены в Венеции против французов. Правительство давно должно было положить им конец.

Но этого не было сделано, и поэтому число преступлений увеличивалось с каждым днем, кровь французов проливалась на ваших глазах, она требует мести и будет отмщена. Я требую мщения от имени всего французского народа. Я требую, чтобы немедленно все члены инквизиции, виновные в смерти моих соотечественников, были подвергнуты смертной казни. Я требую, чтобы наказаны были сенаторы, знавшие о заговоре против жизни графа де Жоаеза. Рекомендую вашей светлости и господам сенаторам позаботиться о том, чтобы ответ ваш был предъявлен представителю Французской республики ровно через сорок восемь часов, а главнокомандующему армией в Италии ответ этот должен быть доставлен в Мануа не позже, чем через девяносто шесть часов, начиная с сегодняшнего дня».

Итак, городу, значит, предлагалось наказать на этот раз не только наемных убийц, совершивших преступления против французов, но и самих сенаторов, руководивших этими убийцами. Относительно того, что сенаторам были известны все подробности убийства графа де Жоаеза, не могло быть никаких сомнений, так как они слишком часто перед тем выражали свое желание как-нибудь избавиться от него. В серьезности намерений Бонапарта и в том, что он приведет свои угрозы в исполнение, не могло быть тоже никакого сомнения. Бонапарт требовал ока за око и за своего адъютанта требовал смерти одного из сенаторов. Но кем же пожертвовать для удовлетворения его требований, как утолить его гнев? Вопросы эти все предлагали друг другу, но никто еще не дал никакого ответа.

Девяносто шесть часов — из них двенадцать часов господствовало полное уныние и безмолвие; двенадцать часов подряд инквизиторы с бледными, перепуганными лицами сновали по всему городу, еще двенадцать часов ушло на пересуды и разные толки на площадях и на улицах, и, наконец, настал девяносто первый час, тогда только открылась истина, поразившая всех.

Гастон, граф де Жоаез, не был убит, он жил еще! Он находился в плену у женщины. Вся Венеция разразилась громким смехом, когда решено было выдать Наполеону не только графа, но и женщину, скрывавшую его.

Когда пробил двенадцатый час после получения ужасного послания Наполеона, леди Беатриса направилась из дворца Бурано в свой дом у церкви Св. Захария. Она вся ушла в свои тяжелые мысли и не обращала внимания на необыкновенное оживление, царившее везде на каналах и на улицах; она не видела толпы инквизиторов, спускавшихся и поднимавшихся по ступеням княжеского дворца. Она всею душою стремилась в свой дом, где ждала ее тайна, которая через несколько часов уже должна была перестать быть тайной, так как узник должен был вернуться снова к свободе и к своим друзьям. В душе она сознавала, что человек этот стал ей невыразимо близок за последнее время; она была ему глубоко благодарна за то, что он доказал ей, что и она такая же женщина, как все, и что сердце ее тоже может биться от страстного чувства. Она знала, что полюбила этого француза, и он должен был расстаться с нею в этот день, который для нее мог стать днем возмездия, так как она хорошо понимала тяжелые последствия, которые должен был иметь для нее ее смелый поступок.

Между прелестной маркизой и ее узником все это время господствовали какие-то странные отношения; она не сомневалась в том, что сумела возбудить в его душе пылкое чувство к себе, но старалась сдерживать его страсть и свою, так как боялась потерять над собой власть и таким образом лишиться возможности хладнокровно служить своему отечеству; после первого поцелуя, которого она не отвергла, чтобы крепче привязать его к себе и заставить остаться в ее доме, она всячески избегала свиданий с ним и держалась с ним очень холодно и далеко.

Но в этот день, в день их прощания, она могла уже больше не сдерживать себя, так как клетка была теперь открыта и птичка должна была вылететь из нее, куда — не известно.

Она решила переговорить с Гастоном, как только приедет домой. Выйдя из гондолы, она направилась прямо в сад к фонтану; там она нашла его сидящим за столом, заваленным разными кистями и красками: он старался изобразить ее портрет на полотне, но старания его увенчались таким жалким успехом, что при виде этого портрета она не могла не рассмеяться, и он весело вторил ей.

— Это не мое ремесло, — сказал он, вставая и отодвигая от себя портрет. — Я по ремеслу солдат, и больше ничего. Ведь большинству из нас дано по одному таланту, и не более, и мы всю жизнь не можем примириться с этим и обыкновенно стремимся к большему. Я в этом отношении не составляю исключения. Я не умею рисовать, но зато воображение у меня таково, что ваш портрет, маркиза, всегда будет в моем сердце. Пожалуйста, верните мне этот портрет, — добавил он, видя, что маркиза взяла его в руки. — Он ведь все равно вам не нужен.

— Нет, я не отдам его, — ответила она, крепко сжимая полотно своими белыми, нежными пальчиками. — Я сохраню его на память о вас, ведь кроме этого у меня ничего нет от вас.

Глаза маркизы были так красноречивы, что ей незачем было еще что-нибудь прибавлять к этим словам. Гастон, однако, понял не все, что прочел в них, и, предчувствуя только, что она хочет сказать ему что-то особенное, тревожно спросил:

— В чем дело, Беатриса, что вы хотите сказать мне?

Она ответила коротко:

— Мне многое надо сказать вам. Пройдемтесь немного, Гастон. Здесь так холодно.

Она положила портрет на стол и, осторожно дотронувшись кончиками пальцев до его рукава, пошла рядом с ним по узким аллеям своего небольшого садика. День был пасмурный, и кругом все казалось серо и печально. Гастон на второй же день своего добровольного плена снял свою форму и облекся в темно-синий костюм с красивыми кружевами на рукавах и на вороте; свою треугольную шляпу он держал под мышкой, и в таком виде он вовсе не походил на блестящего гусара, каким был так недавно еще. Оба они шли молча, глубоко задумавшись, каждый боялся предложить другому вопрос, чтобы не услышать ответа, который должен был причинить им обоим одинаково глубокое горе. Наконец Беатриса решилась первая прервать молчание: