Три гинеи

22
18
20
22
24
26
28
30

{61} Речь лорда Лондондерри в Белфасте[438], «Times» от 11 июля, 1936 г.

{62} Уинстон Черчилль, «Размышления и приключения», с. 279.

{63} «Daily Gerald[439]» от 13 февраля, 1935 г.

{64} И. В. Гете, «Фауст» в пер. с нем. Мелиэн Стоуэлл[440] и Г. Л. Дикинсона.

{65} Из книги «Жизнь Чарльза Томлинсона», написанной его племянницей, Мэри Томлинсон, с. 30.

{66} Из книги «Мисс Уитон. Дневники Гувернантки, 1807–1811» под редакцией Эдварда Холла, с. 14.

{67} Б. А. Клаф, «Мемуары Анны Джемаймы Клаф», с. 32.

{68} Жозефина Батлер, «Личные воспоминания о Крестовом походе», с. 189.

{69} «Мы-то с вами знаем, что не так уж страшно — быть частью утопленного настила в болоте, поверх которого лежит гать, если это поддерживает конструкцию и обеспечивает движение. И мы не против, если в будущем люди вообще забудут о нас там; на ком-то ведь нужно тренироваться, прежде чем придумают, как построить хороший мост. Мы готовы быть добровольцами, поскольку нам интересна конечная цель, мост, а не то, сколько усилий уйдет на его постройку; и мы верим, что в итоге наша помощь не будет забыта» (Письмо Октавии Хилл[441] миссис Н. Сениор 20 сентября 1874 г., из книги Ч. Эдмунда Мориса[442] «Жизнь Октавии Хилл», с. 307–308).

Октавия Хилл организовала движение за «улучшение жилищных условий бедных, а также за сохранение природных мест[443]… „Система Октавии Хилл[444]“ легла в основу целого плана по расширению [Амстердама]. В январе 1928 года построили не менее 28 тысяч 648 домов» (Октавия Хилл, из писем под редакцией Эмили С. Морис[445], с. 10–11).

{70} Гувернантки играли очень важную роль в жизни аристократии с незапамятных времен и до 1914 года, когда достопочтенная Моника Гренфелл[446] отправилась ухаживать за ранеными солдатами в сопровождении одной из них (Моника Салмонд, «Блестящая броня», с. 20), что, по-видимому, требует некоторого признания. Обязанности этой гувернантки были странными. Так, например, она должна была провожать свою госпожу до Пикадилли, «где из окон клубов на нее могли посмотреть несколько джентльменов», но не до Уайтчепел[447], где «преступники, вероятно, скрывались за каждым углом». И все-таки труд ее был несомненно тяжелым. О том, какую роль в жизни Элизабет Барретт[448] сыграла Уилсон[449], всем читателям хорошо известно из ее знаменитых писем. В конце XIX века (примерно в 1889–1892 гг.) Гертруда Белл «ходила вместе с Лиззи, своей гувернанткой, на выставки картин, званые обеды; а однажды пошла посмотреть вместе с ней на поселение в районе Уайтчепел, где работала Мэри Тальбот…» (Из книги «Ранние письма Гертруды Белл» под редакцией Леди Ричмонд[450]). Нам остается лишь гадать, сколько часов Лиззи провела в гардеробных и сколько миль намотала, таскаясь по всем этим галереям и тротуарам Вест-Энда, но, видимо, это были очень длинные рабочие дни. Будем надеяться, Лиззи утешала себя мыслью о том, что она искренне следует наставлениям апостола Павла из его посланий к Титу и Коринфянам[451] и делает все возможное, чтобы тело ее госпожи оставалось целым и невредимым. При этом, ощущая себя физически и морально слабой, будто в темноте подвала, кишащего насекомыми, мысленно она, должно быть, не раз упрекала и апостола Павла за его целомудрие, и джентльменов с Пикадилли — за их похоть. Ужасно жаль, что в Национальном биографическом словаре[452] не найдется сведений, позволивших бы составить более четкое представление о жизни гувернанток.

{71} «Ранние письма Гертруды Белл» под редакцией Эльзы Ричмонд, с. 217–218.

{72} Вопрос непорочности души и тела представляет невероятную сложность и одновременно интерес. Понятие викторианцев, эдвардианцев[453] и большинства современников короля Георга V о непорочности опирается, если не копать глубже, на слова апостола Павла. Для того чтобы понять их значение, мы должны проникнуться его психологией и окружающей обстановкой — нелегкая задача, если учесть, что биографических сведений о нем почти нет. Из самих посланий становится ясным, что он был поэтом и пророком, но страдал от нехватки логического мышления и не имел тех психологических знаний, с помощью которых нынешние люди, даже самые далекие от поэзии и предвидения, способны исследовать свои собственные чувства. Таким образом, его заявление о вуалях, на котором, судя по всему, и основана вся теория непорочности женщин, можно раскритиковать со всех сторон. В послании к Коринфянам он говорит: «И всякая жена, молящаяся или пророчествующая с открытою головою, постыжает свою голову, ибо это то же, как если бы она была обритая[454]». Тогда мы просто обязаны спросить, а что же постыдного в лысой голове? Но вместо ответа апостол Павел продолжает: «Итак муж не должен покрывать голову, потому что он есть образ и слава Божия…», — из чего следует, что быть обритым само по себе не очень стыдно, а вот быть при этом еще и женщиной — да. И это кажется несправедливым, поскольку «…жена есть слава мужа[455]». Если бы апостол Павел прямо сказал, что ему просто нравятся женщины с длинными волосами, многие из нас согласились и были бы о нем лучшего мнения. Но из его следующих слов ясно, что он предпочел иные доводы: «Ибо не муж от жены, но жена от мужа; и не муж создан для жены, но жена для мужа; посему жена и должна иметь на голове своей знак власти над нею, для Ангелов[456]». Какое им дело до длинных волос, остается лишь догадываться, да и сам апостол Павел, видимо, имел некоторые сомнения, иначе бы не счел нужным приплести сюда еще и природу. «Не сама ли природа учит вас, что если муж растит волосы, то это бесчестье для него, если жена растит волосы, для нее это честь, так как волосы даны ей вместо покрывала[457]». Такой аргумент, как нам кажется, необходимо скорректировать; природа, связанная с финансовой выгодой, редко имеет божественное происхождение; но если сам аргумент звучит весьма расплывчато, то вывод из него непреложен. «Жены ваши в церквах да молчат, ибо не позволено им говорить, а быть в подчинении, как и закон говорит[458]». Призывая таким образом в помощь своим личным взглядам знакомую, но всегда подозрительную триаду сообщников в виде Ангелов, природы и закона, апостол Павел делает вывод, который невозможно не заметить: «Если же они хотят чему-то научиться, пусть спрашивают о том дома у мужей своих; ибо неприлично жене говорить в церкви[459]». Сущность этого «неприличия», столь тесно ассоциированного с непорочностью, сформулирована в послании весьма неоднозначно и расплывчато. Кажется, что это связано с определенными половыми и личностными предрассудками апостола Павла, который, видимо, был не только холостяком (о его отношениях с Лидией[460] можно прочесть в «Апостоле Павле»[461] у Ренана[462], с. 149. «Можно ли точно сказать, что Павел не имел с ней более близких отношений, нежели деловые? Мы этого утверждать не можем[463]».) и, как многие холостяки, подозрительным по отношению к женщинам, но был он также поэтом и, подобно большинству из них, предпочитал пророчить сам, нежели слушать чьи-либо предсказания. Кроме того, он был человеком властного, доминантного типа, столь знакомого современной Германии, для которого расовое и половое превосходство имеет большое значение. Тогда, согласно определению апостола Павла, целомудрие, видимо, представляет собой сложное понятие, основанное на любви к длинным волосам и подчинению, любви иметь публику и диктовать ей свои условия, а также — на бессознательном, но чрезвычайно сильном природном желании, чтобы тело и разум одной женщины целиком и полностью принадлежало только одному мужчине. Подобная концепция, усиленная с помощью ангелов, природы, закона, традиций и Церкви, а также навязанная мужчиной, у которого на то есть свои мотивы и экономические возможности, была вне сомнения убедительной. Влияние этой концепции можно проследить через всю историю от апостола Павла до Гертруды Белл. Понятие непорочности использовали, чтобы запрещать женщине изучать медицину, рисовать обнаженную натуру, читать Шекспира, играть в оркестре и гулять по Бонд-Стрит[464] без сопровождения. В 1848 году считалось «непростительным поведением» для дочерей садовода — разъезжать по Риджент-Стрит[465] в кэбе[466] (Вайолет Маркэм[467], «Пакстон[468] и герцог-холостяк[469]», с. 288); а с откинутым верхом — так и вообще преступление, вопрос о тяжести которого отдали бы на суд теологам. В начале нынешнего столетия дочь одного владельца металлургического предприятия[470], будем говорить на чистоту, сэра Хью Белла[471], «достигла двадцати семи лет и вышла замуж, так ни разу и не прогулявшись в одиночку по Пикадилли… Гертруде, разумеется, такое и не снилось…». Вест-Энд вообще был запретной зоной. «По сути, люди собственного класса были для нее табу» (Из книги «Ранние письма Гетруды Белл» под редакцией Леди Ричмонд, с. 217–218). Понятие чистоты и целомудрия было настолько запутанным и противоречивым, что девушка, обязанная ходить по Пикадилли с покрытой головой, то есть в сопровождении мужчины или служанки, в то же время могла наведаться в Уайтчепел или Севен Диалс[472], прибежище зла и нечистот, всего лишь с разрешения родителей. Но этот парадокс не исчерпывает всю тему. Так, еще ребенком, Чарльз Кингсли[473] воскликнул однажды: «… да у девчонок же головы забиты учебой, помощью больным и нуждающимся, детскими пеленками и благотворительными клубами. Черт подери!!! И ведь идут же во все эти омерзительные, наибеднейшие и непристойные места, лишь бы навестить малоимущих да почитать им Библию. Матушка моя говорит, что девицам там не на что смотреть, да и вообще знать о существовании таких мест им не нужно» (Маргарет Фаррэнд Торп[474], «Чарльз Кингсли», с. 12). Миссис Кингсли[475], однако, была исключением. Большинство дочерей образованных мужчин видели эти «омерзительные места» и знали о их существовании. Вполне вероятно, они не распространялись об этом; сейчас уже трудно сказать, как с точки зрения психологии на них повлияло такое умалчивание. Но та непорочность, природная или навязанная, несомненно, была (в хорошем или плохом смысле) их величайшей силой. Даже сегодня женщина, вероятно, должна одержать победу в серьезной психологической борьбе с призраком апостола Павла, прежде чем сможет завязать отношения с мужчиной, не являющимся ее мужем. Мало того, что общество ставило на ней свое клеймо от имени целомудрия, так еще и Закон о внебрачных детях приложил все усилия, дабы навязать это целомудрие при помощи финансового давления. До 1918 года, когда женщины получили право голоса, «согласно Закону о внебрачных детях 1872 года, максимальная сумма, которую можно было взыскать с отца в качестве алиментов, независимо от его доходов, составляла пять шиллингов в неделю» (М. Г. Фоссет и Э. М. Тернер, «Жозефина Батлер», примечание, с. 101). Теперь, когда святой Павел и многие из его апостолов разоблачены современной наукой, понятие целомудрия подверглось значительному пересмотру. Кроме того, говорят, что в некоторой степени его пересмотрели для обоих полов, отчасти по экономическим причинам, ведь защита целомудрия горничными — весьма значительная статья расходов для интеллигенции. Психологическое объяснение в пользу целомудрия замечательно формулирует мистер Эптон Синклер[476]: «В последнее время мы постоянно слышим о психических проблемах, вызванных подавлением сексуальности, но это скорее дань моде. О комплексах, обусловленных сексуальной распущенностью, мы ничего не слышим. Однако, согласно моим наблюдениям, люди, которые потакают всем своим сексуальным желаниям, столь же несчастны, как и те, кто их подавляет. Помню, как однажды сказал сокурснику в колледже: „Тебе хоть раз приходило на ум остановиться на минуту и посмотреть на себя? Все, о чем ты думаешь, постоянно сводится к сексу“. Он выглядел настолько удивленным, что было видно, насколько эта идея для него нова. Обдумав ее, он ответил: „Наверно, ты прав“» (Эптон Синклер, «Искренние воспоминания», с. 63). Дополнительную иллюстрацию дает один анекдот: «В великолепной библиотеке Колумбийского университета[477] хранятся уникальные сокровища, роскошные собрания гравюр; и вот как-то раз, следуя тенденциям моды, я отправился туда с твердым намерением изучить за пару недель все, что касается искусства эпохи Возрождения. Но был ошеломлен таким количеством наготы, чувства мои были задеты, и мне пришлось уйти» (та же книга, с. 62–63).

{73} Здесь используется перевод сэра Ричарда Джебба[478] («Софокл, Пьесы и отрывки», с критическими заметками, комментариями и переложением в английскую прозу[479]). Невозможно судить о книге по ее переводу, даже если «Антигона» при таком прочтении кажется, очевидно, одним из величайших шедевров драматургии. Тем не менее, при необходимости ее, несомненно, можно превратить в пропаганду антифашизма. Саму Антигону можно переделать в миссис Панкхерст[480], разбившую окно и заключенную под стражу в Холлоуэй[481]; или во фрау Поммер, жену прусского чиновника в Эссене[482], которая сказала: «„Религиозные конфликты достаточно глубоко вонзили в людей шипы своей ненависти, и нынешним мужчинам самое время исчезнуть“. Ее арестовали и будут судить за оскорбления и клевету в адрес государства, а также — за идеи нацизма» («Times» от 12 августа,1935 г.). Преступление Антигоны и ее наказание за него были очень схожими по смыслу. Ее слова: «Вот судья мой — и вот преступленье мое: благочестию честь воздала я!.. Но где ж тот бог, чью правду, горемыка, я преступила? Ах, могу ли я взирать с надеждой на богов, искать в них заступников? За благочестья подвиг нечестия я славу обрела!» — могли быть произнесены как миссис Панкхерст, так и фрау Поммер; они актуальны и по всей день. И опять же слова Креонта, говорившего «живую душу, дщерь дневного света, в гробницу ты безбожно заключил» и полагавшего, что «безначалье — худшее из зол» и что «кого народ начальником поставил, того и волю исполняй — и в малом, и в справедливом деле, и в ином», — типичны для определенных политиков прошлого, а в настоящем — для господина Гитлера и сеньора Муссолини. И, хотя персонажей античной литературы легко втиснуть в современные платья, удержать их в таком виде не получится. Они дают нам много пищи для размышлений; когда опускается занавес, мы, надо отметить, сочувствуем даже Креонту. Такой эффект, нежелательный для пропагандиста, может быть связан с тем, что Софокл (даже в переводе) свободно пользуется всеми талантами писателя и поэтому предполагает, что если мы используем искусство для пропаганды политических взглядов, то должны заставить художника урезать и ограничить свой дар, дабы не использовать его в низких преходящих целях. Иначе литература претерпит те же изменения, что и мул[483]; нормальных лошадей просто не останется.

{74} Пять слов Антигоны: «Делить любовь — удел мой, не вражду». На что Креонт отвечает: «Ступай же к ним и их люби, коль надо; пока я жив, не покорюсь жене!»[484]

{75} Даже сейчас, во время сильнейшего политического напряжения, поразительно, сколько критики продолжает обрушиваться на женщин. Заголовки типа «Проницательное, остроумное и провокационное исследование современных женщин» появляются у издателей в среднем раза три в год. Их автор, зачастую доктор литературы[485], всегда мужчина; а «простому человеку», гласит обложка, «эта книга откроет глаза» (см. «Times Literary Supplement[486]» от 12 марта, 1938 г.).

{76} Будем надеяться, что какой-нибудь скрупулезный человек составил сборник различных анкет и манифестов, выпускавшихся в 1936–1937 гг. Частным людям, не имеющим политического образования, предлагали подписать обращения с просьбами к своим собственным и иностранным правительствам изменить их политику, искусствоведам — заполнить бланки, в которых указывалось надлежащее отношение художника к государству, религии и морали; от писателей требовали использовать высокий, грамотный английский язык и избегать вульгарных выражений; а мечтателям советовали анализировать свои сны. Стимулом являлось предложение публиковать результаты в ежедневной или еженедельной прессе. Какое влияние подобная инквизиция оказала на правительства разных стран, судить политикам. В отношении литературы, поскольку выпуск книг не ограничен, подобный эффект остается неясным. Но изучение данного вопроса представляет огромный психологический и социальный интерес. По-видимому, он проистекает из рассуждений Декана Инге[487] (Лекция имени Рикмана Годли[488], опубликовано в «Times» от 23 ноября, 1937 г.): «Согласно собственным интересам, мы двигались в правильном направлении. Если мы продолжим в том же духе, превзойдет ли нас человек будущего или нет? Проницательные люди начинают понимать, что, прежде чем хвалить себя за быстрое развитие и прогресс, нам нужно иметь некоторое представление о том, куда на самом деле мы движемся», — к всеобщей неудовлетворенности собой и желанию «жить иначе». Также это косвенно указывает на смерть Сирены[489], той зачастую осмеянной леди высшего общества, которая, пуская в свой дом аристократию, плутократию[490], интеллигенцию, игноранцию и т. д., пыталась предоставить всем классам площадку для разговора, своеобразную когтеточку, где они могли бы с большей конфиденциальностью и, вероятно, тем же успехом оттачивать свой ум, манеры и мораль. Историки считают, что Сирена сыграла немаловажную роль в развитии культуры и интеллектуальной свободы в XVIII веке. Даже в наше время от нее была бы польза. У. Б. Йейтс[491] тому свидетель: «Как же часто я мечтал о том, чтобы он [Синг[492]] прожил достаточно долго, дабы насладиться тем общением с праздными, очаровательными, образованными женщинами, которых Бальзак[493] в одном из своих посвящений назвал „главным утешением гения“» («Символы[494]», У. Б. Йейтс, с. 127). Леди Сент-Хельер, которая, будучи Леди Джун[495], хранила традиции XVIII века, сообщает нам, однако, что «яйца ржанки по 2 шиллинга и 6 пенсов за штуку, тепличная клубника, ранняя спаржа, цыплята… теперь считаются обычной необходимостью любого, кто хочет подать хороший обед» (1909); и ее замечание о том, что день приема был «очень утомительным… как я была взволнована в половине восьмого и с какой радостью в восемь ровно я села за мирный тет-а-тет ужин со своим мужем!» («Мемуары за пятьдесят лет», Леди Сент-Хельер, с. 3, 5, 182), может объяснить, почему подобные дома закрыты, а их хозяйки мертвы, и почему, таким образом, интеллигенция, игноранция, аристократия, бюрократия, буржуазия и т. д. вынуждены (покуда кто-нибудь не возродит то общество) говорить публично. Но, принимая во внимание множество манифестов и анкет, которые сейчас находятся в обороте, было бы глупо предлагать уму и вниманию исследователей что-то иное.

{77} «Однако 13 мая (1884) он начал читать еженедельные лекции в Квинсе, которые Морис[496] и другие профессора Кингс-колледжа организовали годом ранее, в основном — для обучения и аттестации гувернанток. Кингсли был готов принять участие в этой непопулярной задаче, поскольку верил в высшее образование для женщин» («Чарльз Кингсли», Маргарет Фаррэнд Торп, с. 65).

{78} Из приведенной цитаты видно, что в вопросе выпуска манифестов французы столь же активны, как и англичане. То, что французам, не позволяющим своим женщинам голосовать и по-прежнему навязывающим им законы, средневековую строгость которых можно изучить в книге Фрэнсис Кларк[497] «Положение женщин в современной Франции», следует обратиться к англичанкам с просьбой помочь им защитить свободу и культуру, должно вызывать удивление.

{79} Строгая точность, в данном случае слегка противоречащая гармонии и благозвучию, требует термина «портвейн». На снимке из еженедельной прессы «Лидеры в общей гостиной после обеда» (1937) запечатлена «тележка на колесах, на которой графин с портвейном путешествует по кругу между гостями у камина и никогда не попадает под прямые солнечные лучи». На другом снимке изображен пивной бокал в употреблении. «Согласно старому оксфордскому обычаю, упоминание определенных предметов Зала карается, и нарушитель должен выпить три пинты пива залпом…» Этих примеров достаточно, чтобы понять, насколько трудно женщине описать жизнь в мужском колледже, не совершив какого-нибудь непростительного солецизма[498]. Однако джентльмены, обычаи которых, чего следует опасаться, зачастую пародируют, проявят снисходительность, когда задумаются о том, что писательница-романистка, какими бы благоговейными ни были ее намерения, работает в условиях серьезных физических ограничений. Захоти она, например, описать Банкет в Тринити-колледже Кембриджа, ей бы пришлось «подслушивать ведущиеся там беседы через замочную скважину в комнате миссис Батлер (жены директора)». Наблюдение мисс Холдейн датируется 1907 годом, когда она осознала, что «все окружающее кажется ей средневековым» («Испокон веков», Элизабет Холдейн, с. 235).