Каким исступленным восторгом пылала она, жрица любви возвышенной и вместе жертва самоотвержения!.. Не земным наслаждениям продавала она себя, Мариорица сожигала себя на священном костре…
Любовники остановились у дверей ледяного дома. Чудное это здание, уж заброшенное, кое-где распадалось; стража не охраняла его; двери сломанные лежали грудою. Ветер, проникая в разбитые окна, нашептывал какую-то волшебную таинственность. Будто духи овладели этим ледяным дворцом. Два ряда елей с ветвями, густо опушенными инеем, казались рыцарями в панцирях матового серебра, с пышным страусовым панашом на головах.
Волынской стал у порога и не шел далее. Святое чувство заглянуло еще раз в его душу.
— Что ж?.. — сказала она, увлекая его, как исступленная вакханка.
— Если переступим порог, мы погибли, — отвечал он.
— Дитя!.. Ты боишься любви моей?.. Не погубить, спасти тебя хочу; но вместе хочу, чтобы ты меня знал…
Этим упреком все святое опрокинулось в душе его. Пристыженный, он схватил ее в свои объятия и понес сладкое бремя…
— О милый! — сказала она, крепко обвив его своими руками, — наконец ты
Дворец в своей черной мантии уже приподнимался пред ними. Они прощались, долго прощались… Лицо Волынского было мокро от слез Мариорицы; сердце его разрывалось.
Они расстались было, но опять воротились друг к другу. Еще один длинный, томительный поцелуй… он проводил ее до дворца. Еще один… губы ее были холодны, как лед; она шаталась… Дверь отворилась, дверь вечности… Мариорица едва имела силы махнуть ему рукой… и исчезла.
Он еще долго стоял на одном месте, погруженный в ужасное предчувствие.
Несчастный! ты увидишь ее — разве там, где мертвые встают!..
— Не покидай меня, — сказала Мариорица, стиснув руку арабке, отворившей ей потаенную дверь, — у меня ножи в груди… режут ее… Но счастие мое было так велико!.. Я все преодолела… победа за мной!.. Теперь нет сил терпеть… Понимаю… яд… Как я им благодарна!.. Они… за меня сами все исполнили… избавили меня от самоубийства… Господи! как ты милостив!
Испуганная арабка с трудом дотащила ее до ее комнаты. Было в ней темно. Служанка спала или притворялась спящею. Мариорица не велела будить ее, не велела зажигать свеч. Сильные конвульсии перебирали ее; по временам слышен был скрежет зубов, но она старалась, сколько могла, поглотить в себе ужасные муки…
— Какие страдания! — говорила она, не пуская от себя арабку, — но все это пройдет сейчас!.. Вот уж и прошло!.. Как хорошо!.. Ах! милая! кабы ты знала, какая прекрасная ночь!.. На мне горят еще его поцелуи… Какое блаженство умереть так!.. Завтра ты скажешь ему, что я умерла счастлива, как нельзя счастливее, как нельзя лучше; прибавь, что никто не будет любить его, как я… О! он меня не забудет… он оценит, что я для него сделала… Сыщи за зеркалом письмо, отдай государыне, но только тогда, когда меня не станет… поклянись, что отдашь… В этом письме его счастие…
И арабка, не зная, что делает, клялась, обливаясь слезами.
— Ох! Боже, боже мой!.. что-то у меня в груди… Ничего, ничего, — произнесла она тише, уцепясь за рукав арабки, — это пройдет скоро… Слышишь ли? скажи ему, что посреди самых жестоких мук… милый образ его был передо мною… пойдет со мной… что имя его… на губах… в сердце… ох! милый… Артемий… прости… Арт…
Конец этого слова договорила она в вечности.
Бренная храмина опустела; дух, оглашавший ее гимнами любви и пропевший последний высокий стих этой любви, отлетел… Арабка держала уж холодный труп на руках своих. Она вскрикнула, ужасно вскрикнула, так что стены задребезжали.
— Что такое? что такое? — спросила вскочившая с постели служанка.