Ледяной дом

22
18
20
22
24
26
28
30

— А помнишь, как ты шла от немца-лекаря, к которому посылал тебя отец, и тебя в поле обидеть хотели два солдата… а я проводил честно до дому, лишь поцеловал тебя, мою разлапушку, в щечку, словно в аленький цветок.

Лицо старушки зарделось слегка и вместе заблистало радостью.

— Васенька, родной, василечек ты мой, это ты? — воскликнула она и положила дружески иссохшую руку на плечо жирного цыгана. — Как мне забыть тебя!.. То ли ты для меня сделал? вынес моего сожителя, хворого, безногого, из полымя, как случился у нас пожар…

— Да украл у вас же лошадь.

— Эх, эх! ты все такой же балагур, как бывало, — сказала, развеселясь, лекарка. — Много лет мы с тобой хлеб-соль водили. Кто ж эта молодица?

— Моя кукона, по-русски — госпожа моя.

— Так ты пошел в кабалу?

— То есть в неволю?.. Нет, Парамоновна; разве ты меня не знаешь… Кто велел бы мне оставить службу у доброго царя, кабы не сидел у меня царь в голове — проклятая цыганская волюшка. Мариула, вот видишь, сделала мне добро, ни мало ни много — от плахи избавила; и по этому-то хоботу[147] я ей служу, называю ее своею госпожой, а она меня своим братом, сватом и всякою околесицей. К тому ж она цыганка, наша сестра! Назови ж она меня не в шутку своим слугою, так я… ей кланяюсь, даром что люблю ее пуще сестры родной. Эй! Мариула, поцелуй же старую мою знакомку.

И госпожа исполнила с удовольствием приказ своего товарища и слуги.

— Как же тебя в Питер принесло? Уж не на бесовское ли игрище, что твоя товарка так нарядна! Мы уж со внучками досыта налюбовались звездочками на ее одежде, точно с господнего неба сняла.

— Мариуле нужно было в Питер; мне везде хорошо, где со мною воля и насущный хлеб — бояться нечего за старые грехи мои: ты меня не признала, так никто не признает, — на игрище мы попали, потому что нас за это холят, да одевают, да кормят хорошо, а к тебе пришли за снадобьицем; вот и вся недолга.

— Чем богаты, тем и рады старому другу.

— Помнишь ли, приходила раз к отцу твоему бабеночка, сухотная, чахотная, что ли, все покрехтывала да покашливала, словно у ней в горле что стояло? Вот дал он ей снадобья какого-то жгучего, да и велел ей пить по капельке в воде на зарях. Смотри, говорил он ей, пузырька не разбей, — а то наделаешь таких проказ, что свету божьего невзвидишь.

— А она, глупенькая, тут же выронила бумажку, которою заткнут был пузырек, и обожгла себе руку так, что и умерла с красными пятнами, словно давленой клюквой кто ее обрызгал.

— Э, ге! видно, с этою шуткою шутить не надо, — сказал значительно цыган, посмотрев на свою подругу, у которой в это время сердце стучало, как молот, а глаза умоляли Василия дополнить начатое. — Однако, — продолжал он, — мы не так глупы, как эта бабенка… побережемся…

— Для кого ж вам это снадобьице? Ты, кажись, не сухотен (старушка плюнула и перекрестилась); твоя названая госпожа хоть и грустна, а, бог с ней, здоровехонька.

— Вот видишь, родная, — подхватила Мариула, — одна богатая барыня в Питере просила меня лекарства от сухотки и обещала меня озолотить, коли ей помощь сделаю. Васе я это рассказала; он вспомнил, что родитель твой поднял кого-то на ноги точь-в-точь от такой хворости, и привел меня сюда. Помоги, Парамоновна; барыши все пополам.

— Изволь, изволь, есть у меня, что вам потребно; только о барышах ни словечка; мы люди свои, а я еще в долгу у твоего и моего Васеньки.

Тут лекарка подошла к коробу, подозвала старшую девочку, называя ее своею внучкой, велела ей осторожно вынуть пузырек, замеченный соломинкой в бумажной пробке; потом отдала его Мариуле с крепким наказом давать больной лекарства по одной капле, и то в воде.

— А передать, — продолжала она, — недолго принять на душу грех смертный: и ты и я пропадем навеки. Теперь поставь снадобье на полку, а завтра возьмешь его с бережью, помолясь богу. Чай, вы у меня отведаете хлеба-соли да переночуете? Мороз так и воротит лицо — долго ли до греха? попадешь и под снежную пелену.