Собрание сочинений. Том 1. Второе распятие Христа. Антихрист. Пьесы и рассказы (1901-1917),

22
18
20
22
24
26
28
30

…молния – огненный меч!.. – В Библии огонь сопровождает явления Божества – Отца, Сына и Святого Духа (Исх. 3, 2; Отк. 1, 14; Деян. 2, 3), меч воплощает гнев Господень (Втор. 32, 41), молнии исходят от Него (Иов 38, 35; Отк. 4, 5). Три символа часто сопрягаются. После первородного греха Бог «изгнал Адама и поставил на востоке у сада Едемского херувима и пламенный меч обращающийся, чтобы охранять путь к древу жизни… грозный меч, увы! сверкающий, как молния, наострённый для заклания» (Быт. 3, 24; Иез. 21, 15). В день, когда явится Сын Человеческий, прольётся с неба дождь огненный и серный и истребит всех: «Земля и все дела на ней сгорят… воспламенённые небеса разрушатся и разгоревшиеся стихии растают»; апокалипсические зверь и лжепророк «оба живые брошены в озеро огненное, горящее серою; а прочие убиты мечом Сидящего на коне, исходящим из уст Его» (Лк. 17, 29–30; 2 Пет. 3, 10, 12; Отк. 19, 20–21).

Больная мечта не даёт вам покоя… – Парадокс и трагедия: оба мечтателя вдохновляются одной женщиной, хотя Арнольд грезит о жизни, а Гедин – о смерти.

…ту, которая на троне. – Гедин ослеплён сатаною и не видит, что низвержен древний змий, обольщающий всю вселенную (Отк. 12, 9). «Побеждающему дам сесть со Мною на престоле Моём, как и Я победил и сел с Отцом Моим на престоле Его», ибо «поглощена смерть победою… и сия есть победа, победившая мир, вера наша» (Отк. 3, 21; 1 Кор. 15, 54; 1 Ин. 5, 4).

…лицо смерти… – У смерти нет лица, ведь оно – образ Божий. А кто возомнит, что у смерти есть лицо, воистину станет её рабом. Но не навек, ибо «дал Бог покаяние в жизнь» (Деян. 11, 18).

Такая красота! – Одна из важнейших характеристик персонажа: как и в прочих случаях, Карл воспринимает только внешние формы явлений.

А за что такая напасть на нас? – «И если презрите Мои постановления, и если душа ваша возгнушается Моими законами, так что вы не будете исполнять всех заповедей Моих… наведу на вас мстительный меч в отмщение за завет» (Лев. 26, 15, 25).

Пастор Реллинг

М., 1909. Склад издания: книжный магазин «Труд» (Тверская, 38). Типография О. Л. Сомовой. 83 + 97 стр. Ц. 75 к. 3000 экз.

Свенцицкий так формулировал цели и задачи пьесы: «Только один Бог знает, сколько слёз и крови вложил я в свою маленькую-маленькую книжечку. И как бы мне хотелось, чтобы слёзы мои дошли до людских сердец и чтобы они поняли, как глубоко и страшно человеческое страданье. Я ведь тоже немножко люблю людей. И мне хотелось сказать им об этом страдании, чтобы они стали мягче, отзывчивее, серьёзней смотрели на жизнь, не распинали бы друг друга» (НЗ. 1910. № 2. Сентябрь. С. 6). «Я хотел показать разрушительную силу, которая содержится в смерти. Показать живую и пламенную человеческую душу в юности, как молнией поражённую смертью. Сладострастие, охватившее эту душу, питается источником смерти. Человек должен до конца пройти свой путь. Должен умереть. На сцене драма кончается смертью. Но я предполагаю в печати изменить конец: Реллинг остаётся жив и в третьей части – “Пророк” – является воскресшим человеком, возвещающим новую правду о “свободном человеке”. Кроме того, я предполагаю издать, как бы в виде приложения к трилогии, “Проповеди пастора Реллинга” третьего периода его жизни» (Пьеса о смерти и сладострастии // Московская газета-копейка. 1910. 21 ноября. № 173). Указанные рукописи пока не найдены.

Первым постановку осуществил знаменитый актёр, мастер психологического анализа, Павел Николаевич Орленев (Орлов; 1869–1932), большой почитатель таланта Ибсена, к тому времени уже сыгравший Бранда и Строителя Сольнеса. «В самом конце моих гастролей в Саратове [конец августа 1910] В. Свенцицкий, писатель, проживавший в России нелегально, предложил мне прочесть свою пьесу “Пастор Реллинг”. Пьеса мне понравилась, и я сейчас же приступил к разработке роли. Пастор, оригинальный тип садиста со святейшими глазами, показался мне во многих сценах очень интересным, и у меня в этой роли как-то сразу начали появляться новые для самого себя детали и интонации. Я взял пьесу, обещал Свенцицкому провести её через цензуру и поехал через Москву в Петербург. Там работал над ней <…> и скоро роль мне стала удаваться и всё больше меня захватывать. Я составил небольшой коллектив, куда вошёл также и Мгебров. Передовым в Ревель, Ригу и Либаву я послал опять Орлова для снятия помещений под спектакли “Привидения” и “Пастор Реллинг”. <…> Киселевич, мой доверенный, не сумел провести в цензуре эту пьесу под названием “Пастор Реллинг”. Мотив запрета – невозможность в таком эротическом виде выставлять духовное лицо. Разрешали пьесу только под названием “Арнольд Реллинг”. Пастор вычёркивался и был просто учителем. Вся моя работа над пастором и интерес к этой роли пропали. Острота задания исчезла. Но города уже сняты, анонсы выпущены, ехать необходимо <…> Я всё время перестраиваю оригинальную роль пастора, но в простом учителе Реллинге задуманное в пасторе моё перевоплощение было бы страшной утрировкой. Всё-таки я решился сыграть учителя Реллинга в Либаве и по-ученически с ним провалился» (Орленев П. Жизнь и творчество русского актера Павла Орленева, описанные им самим. М.—Л., 1961. С. 235).

Премьера состоялась в Либаве 30 сентября 1910. Местный критик А. Рижский был беспощаден: «Читая в газетах сообщения, что пьеса “Арнольд Реллинг” недели через две с П. Н. Орленевым в заглавной роли пойдёт в театре Суворина, что в Риге третьего дня эта же вещь не была поставлена потому, что, мол, г. Орленев, выступая в этой пьесе впервые, нашёл число бывших до тех пор репетиций недостаточным, можно было заинтересоваться этою новинкою. Кто знает П. Н. Орленева как артиста, тот и мысли не мог допустить, что это не будет серьёзным произведением, достойным стать соединительным звеном между “Строителем Сольнесом” и “Призраком” северного богатыря Ибсена. <…> Мне так и казалось, что публика вот-вот ждёт со сцены жгучей тоски по более счастливому будущему, развёртываемому автором пьесы, хотя бы при содействии Привидения, а вместо этого на сцене разыгралась мелодрама самого лёгкого пошиба, с невероятной завязкой и с ещё более невероятной развязкой. Для того, чтобы показать публике развратного пастора, обманывающего всех, кроме себя, лгущего на каждом шагу, в каждом случае, поддерживающего связи с десятью женщинами и в конце концов самым прозаическим образом вешающегося, право, не надо было держать публику в театре три часа: всё это можно было свободно проделать в каких-нибудь двадцать минут. <…> И тогда, да простят меня гг. Свенцицкий и Орленев, эту, с позволения сказать, “новинку” с большим успехом можно было бы демонстрировать в любом кинематографе» (Вестник Либавы. 1910. 1 октября).

О встрече с Орленевым и злоключениях с цензурой Свенцицкий писал: «В самом конце коридора есть дверь, за ней сидит драматический цензор. <…> Одной его подписи достаточно, чтобы самое великое произведение никогда не увидало света. И вот три дня я ходил к этому человеку. Я, видите ли, написал драму. <…> Нашёлся один замечательный русский актёр, который понял меня и решил показать в театре всё то, что я написал в книге. Я пришёл с ним в грязно-розовое здание, к человеку, от подписи которого зависит, будет ли жить или умрёт ваше произведение. И человек этот сказал: “Вы написали пьесу, где пастор, духовное лицо, делает ужасные вещи. Вы хотите чрез театр развращать народ. Я призван охранять духовные интересы народа и запрещаю пьесу”. Несколько дней я ходил к человеку, от которого мне надо было получить подпись. Наконец он подписал и разрешил пьесу играть на сцене, с условием, чтобы вместо “пастора” был просто проповедник, а в скобках было написано: “действие происходит в Норвегии”. Я шёл обрадованный и думал: “Неужели то, что я написал, в самом деле может развратить народ?” И неужели представитель государственной власти обезвредил мою книгу тем, что пастора заменил проповедником и написал в скобках, что действие происходит в Норвегии? Боже мой, как легко, оказывается, защитить народ от развращающего влияния театра! “Действие происходит в Норвегии” – и сразу злое стало добрым, вредное – полезным! Но Бог с ним! Спасибо ему…» (НЗ. 1910. № 2. С. 6–7). «На днях мне пришлось разговаривать об этом же вопросе с тем же лицом, и я вижу теперь, что понял слова его тогда совершенно неправильно. Мотивом запрещения было исключительно то обстоятельство, что в пьесе выставлено духовное лицо» (НЗ. 1910. № 9. С. 10).

За вторую постановку взялся Русский драматический театр Ф. А. Корша. Премьера спектакля «Арнольд Реллинг» в Москве состоялась 26 ноября 1910, режиссёром был Александр Леонидович Загаров (Фессинг; 1877–1941). Роли исполняли: Реллинг – Андрей Иванович Чарин (Галкин), Тора – М. Я. Свободина, Лия – Валентина Степановна Аренцвари, Молодая женщина – Головина, Терезита – Ю. Бахмачевская, Вильтон – В. Ф. Торский, Молодые люди – Полозов и Лесногорский, Гинг – Загаров (Театр. 1910. № 751. С. 16). Пьеса выдержала три представления (в т. ч. 29 ноября и 2 декабря) и была снята с репертуара (Театр и искусство. 1910. 12 декабря. № 50. С. 964). По мнению критики, виной тому был неудачный подбор актёров. Действительно, нужно недюжинное мастерство, чтобы выдержать сценический ритм, когда «каждая следующая фраза по деспотизму автора пьесы требует другой интонации, другой мимики» (А. Рижский).

«Играют пьесу у Корша очень посредственно. Г-н Чарин – очень старался играть, как играют в Художественном театре, и, видимо, подражал г. Качалову и во внешнем облике, и в приёмах, но оставался всё тот же г. Чарин, не без темперамента умеющий читать красиво написанные монологи. Очень слабую сценическую технику обнаружила г-жа Свободина. Были отдельные фразы хорошо и искренне произнесённые, пожалуй, даже удачная внешняя фигура, но всему этому мешала – общая невыдержанность тона» (Ал. См. Пастор-соблазнитель // Театр. 1910. 28–29 ноября. № 753. С. 7–8). «Исполнение <…> местами совершенно не соответствует основному тону пьесы. В конце второго акта, например, сильно драматический по положению момент вызвал благодаря одной из исполнительниц самый весёлый смех в зале» (Е. Ф. Театр и музыка // Русские ведомости. 1910. 27 ноября. № 274). «Чарин <…> так часто повторяет слова “детка моя”, что это нежное название, в конце концов, вызывает какое-то глухое раздражение. Я думаю, что г. Чарин просто чувствует пристрастие к этим словам, так как в какой пьесе он ни играл любовную сцену, это “детка моя” сейчас же будет налицо» (Бэн [Б. В. Назаревский]. Новинки театра Корша // Московские ведомости. 1910. 8 декабря. № 283). «В центральной женской роли была выпущена выходная актриса г-жа Свободина, совершенно неопытная, робкая, не умеющая давать звука дальше огней рампы» (Театр и искусство. 1910. 12 декабря. № 50. С. 964). «Конечно, главная вина падает на режиссёра за распределение ролей, но если уж он назначает роль г-же Аренцвари, а она её совсем не понимает, и не понимает и не чувствует и всей пьесы, то режиссёр должен объяснить артистке, а если и это не помогает, то должен передать роль другой <…> Г-н Чарин – актёр слабой индивидуальности и неустойчивого тона и часто, прекрасно ведя роль, вдруг сбивается и впадает в тон своего партнёра. <…> Но пока г. Чарин вёл сцену один или даже с г-жой Свободиной, актрисой совсем неопытной и, собственно, никак не игравшей роль Торы, она ему не мешала, и г. Чарин был хорош в сценах с ней, искренен, трогателен; но выходила г-жа Аренцвари со своими обычными приёмами игры гранд-кокет (какая пьеса, ей всё равно), и г. Чарин сейчас же впадал в её тон, начинал прибегать к приёмам первого любовника, и когда г-жа Аренцвари в нос тянула слова любви и страсти, г. Чарин в патетических любовных местах или после поцелуя прикладывал непременно руку ко лбу в знак того, что он немного обезумел. Г-жа Аренцвари вместо того, чтобы дать образ женщины, влюбляющейся в проповедника, а значит, слушающей проповедь, значит, тоже чего-то ищущей, изобразила такую, что никак не поверишь, что она может влюбиться в проповедника, а уж скорее в опереточного тенора. Г-н Загаров играл недурно и загримировался хорошо, но мне его исполнение напомнило вальсы, сочиняемые тапёрами – и мелодично, и танцевать удобно, а досадно, что испортили какую-то серьёзную, талантливую вещь» (В. Иль [В. Н. Ильинская]. Театр Корша // Рампа и жизнь. 1910. № 49. С. 804–805). «Играют “Реллинга” у Корша неважно. Чувствуется отвычка от серьёзной работы <…> Г-н Чарин делает из своей роли всё, что можно. Образ намечен правильно и высекается с достаточным рельефом. И не его вина, если открыть все глубины и провалы психологии героя ему не дано. Тут нужен огромный проникновенный талант, чтобы восполнить автора. <…> Г-жа Свободина играет с каким-то противным кривлянием. Всё у неё чрезвычайно бледно и с каким-то дешёвым модернистским вывихом. А вот г-жа Аренцвари играет чрезвычайно уж ярко и смешивает пьесу с фарсом. Своей вульгарностью, развязностью плохого тона, приёмами смелой американской невесты из плохой английской пьесы вызывает смех в драматических местах» (Як. Львов [Я. Л. Розенштейн]. У Корша // Новости сезона. 1910. 29 ноября. № 2085. С. 10–12). «Вдумчиво отнесясь к роли, несомненно, ощутив острую боль душевного разлада в своём герое и заразившись ею, артист раскрыл эту мятущуюся душу перед нами и дал образ того Реллинга, каким этот несчастный человек был бы в действительности, если бы автор не пытался приладить к его голове ореол непонятой натуры, ореол мученика. Осторожно, в меру своих скромных средств, и так же вдумчиво передала г-жа Свободина простой образ жены Реллинга, тепло и с любовью написанный самим автором. Жаль, что г-жа Аренцвари в роли одной из страстных поклонниц пламенного проповедника держалась в каком-то вульгарном мажоре, очень резавшем глаз и ухо. Впрочем, её исполнение подчёркивает один вполне понятный вопрос: “Пристали ли вообще Театру Корша такие этико-философские трактаты на сцене?”» (К. О. [К. В. Орлов] «Арнольд Реллинг» // Русское слово. 1910. 27 ноября. № 274. С. 5).

«Из всех ошибок вчерашнего спектакля, – потому что был целый ряд ошибок – самой крупной и досадной является та, что “Арнольд Реллинг” поставлен был в театре Корша <…> перед той публикой, которой он вовсе и не нужен и которая остаётся после него досматривать “День денщика Душкина”.[34] Какой абсурд! <…> нельзя же создавать свою особенную публику на репертуаре из “Золотых свобод”, <…> рыночной публицистики гг. Рышковых и прочей дребедени <…> и преподносить вдруг, неожиданно этой публике произведение такой неизмеримой ценности, такой глубокой одухотворённости <…> Если мы бы увидели “Арнольда Реллинга” на других подмостках, пред которыми публика ждёт <…> настоящей драматургии, подлинного театра, а не развлечения, был бы тогда подлинный успех, а не эти противные жидкие хлопки людей растерянных и обалдевших…» (Черепнин А. А. Пьеса, нужная вам // Московская газета-копейка. 1910. 27 ноября. № 179). «Публика у Корша мало подготовлена к таким пьесам <…> её придётся немало перевоспитывать. <…> И всё-таки постановка пьесы должна пойти на актив театра. Дело всё-таки значительно и знаменует переход театра к серьёзному репертуару» (Розенштейн). «Во всяком случае постановку этой пьесы можно приветствовать <…> Точно в душной комнате открыли форточку» (Ильинская).

Куда больший разнобой во мнениях вызвало содержание пьесы. Ориентировавшийся на печатный текст петербургский критик увидел в ней «характеристику нашего печального времени», но принял обличение за оправдание: «Как это ни странно, но философия безнравственности нашла себе приют не у Арцыбашева,[35] и вообще не у людей, для которых не существует преград в религии, морали и философии. А именно среди “ищущих Бога”. Сначала Григорий Распутин, который своё распутство прикрыл высокими церковно-религиозными стремлениями, аскетизмом духа. Теперь почти то же делает В. Свенцицкий. Его атмосфера – философия. В власти её он строит свой удивительный карточный домик. В. Свенцицкий известен как религиозный философ. Он выпустил несколько талантливо написанных книг. Вместе с тем он стоит в лагере “свободных”, “голгофских” христиан. Словом, формуляр его умственной жизни более чем безупречен. И вдруг самый неожиданный пассаж: голгофский христианин с удивительною откровенностью называет необузданные плотские удовольствия мученичеством. <…> Как хотите, но мы совершенно не понимаем такого “оправдания зла”, возведения его на пьедестал подвига, мученичества на манер старых “николаитов”. Мученичество там, где есть лишение, самопожертвование во имя великой идеи. Тут же налицо плотская страсть, не сдерживаемая ни требованиями морали, ни верой в Бога, ни атмосферой прекрасной, любящей жены. Половая философия г. Свенцицкого – попытка с негодными средствами. Пастор Реллинг не герой и не мученик, а простой сластолюбец» (Панкратов А. Своеобразное мученичество // Биржевые ведомости. 1910. 15 октября. № 11970).

Такой трактовкой автор пьесы был «положительно изумлён – ведь Санин говорит: “Развратничай потому, что это естественно, а значит, хорошо”. Реллинг же называет свою ложь и сладострастие грехом к смерти, то есть самой высшей степенью греха» (Пьеса о смерти и сладострастии // Московская газета-копейка. 1910. 21 ноября. № 173). В ответ на обвинения в безнравственности Свенцицкий выдвинул своё понимание обязанностей художника и творческой этики: «Если бы слушаться такой “критики”, то в русской литературе было бы, быть может, очень много добродетельных романов, но не было бы ни Пушкина, ни Лермонтова, ни Достоевского, ни Толстого, ни Горького. Я знаю один вид безнравственности в писателях – ложь. Художественную ли, психологическую ли, идейную ли <…> Да, я считаю “Санина” безнравственным произведением <…> потому, что это ложь и клевета на женскую психологию. Арцыбашев думает, как большинство развратных мужчин, что девушка в 17 лет совершенно так же смотрит на мужчину <…> как и мужчина на женщину. И доказывает это, то есть клевещет на протяжении всего своего романа. <…> Это было для художника “преступление по должности”. Но порицать человеческую душу и человеческую жизнь, самую тёмную, самую падшую, изобразить сладострастные переживания с каким угодно реализмом, если это будет художественно и правдиво, – это никогда не будет безнравственно. <…> О каких бы “возвышенных” вещах писатель ни писал, если он напишет не по вдохновению, не от души, если он допустит в своё творчество фальшь, как бы ни было “высоконравственно” это произведение по своим задачам, оно будет всё же и вредным, и безнравственным» (НЗ. 1910. № 13. С. 11).

Как правило, отзывы о пьесе в повременных изданиях сводились к пересказу сюжета и поверхностной характеристике главного персонажа, «великого сладострастника, пламенно и грозно бичующего порок, внутри своей мятущейся души переживающего всю муку терзающих её противоречий, лгущего людям и никогда не лгущего себе и Богу» (Ал. См.). Особливо высказался близкий тогда автору Брихничёв: «Мученик страсти, увлечённый ею – он отдаётся порывам чувства со всем пылом своего огромного темперамента. Но, очнувшись от опьянения <…> произносит своё “Помилуй меня, Боже”. Это покаянный вопль великой души, живущей на высотах, – со дна падения. <…> Незадолго перед смертью В. Ф. Комиссаржевская писала: “Никогда человек не бывает так высок нравственно, как после падения, если оно свершилось вопреки его духовному я”. Пастор именно один из таких людей. Сильных – в падении. Он идёт к победе путём гибели. К жизни – путём смерти. И как он высок по сравнению с теми тысячами филистёров, что умеют жить лишь полегоньку да помаленьку. Любят по-вегетариански <…> не грешат только потому, что нет возможности грешить. Они ненавидят пастора. <…> Фарисеи – ни холодны и ни горячи. И потому путь их – путь тёпленьких душ. Без жертв, но и без заметного греха» (Брихничёв И. Два пути // Московская газета-копейка. 1910. 23 ноября. № 175). Не менее радикальную позицию занял спрятавшийся под балаганным псевдонимом Назаревский: «Г-н Свенцицкий захотел дать нам какую-то странную апологию лицемера и пошлого негодяя. Что же получилось? Только то, что те громкие фразы, которыми его Реллинг старается защититься от вполне им заслуженного презрения, только резче подчёркивают его мерзость, только усиливают наше отвращение. <…> Герой настолько мелок и пошл, что занимать внимание публики его похождениями, по меньшей мере, странно и нелепо». Последнюю фразу должно применить к её автору, ставившему Ленокса (пресловутая «Золотая свобода») как драматурга на голову выше Свенцицкого и из всех актёров выделившему… г-жу Аренцвари. Неудивительно, что «нелепой и нудной вещи» он противопоставлял «лёгонькую комедийку, смотрящуюся без скуки и отвращения».

Глубоко проник в образ Розенштейн, выявив не только антиномию «правда – ложь», но и «свобода – рабство»: «Пастор Реллинг, пламенный проповедник на кафедре, маленький Савонарола, бичующий ложь, сладострастие, порок среди людей. Но с изнанки он раб – “антихрист”, извивающийся в конвульсиях сладострастия. И при этом не лицемер, он не ведёт игры. Он не лжёт своему Богу, он не лжёт на кафедре – на него находят ужасные приступы сладострастия, которым он не может противиться. В нём несколько человек, он – не герой, он не сверхчеловек». Но итог резко контрастировал с верными рассуждениями и обличал непонимание критиком цели пьесы: «Дать ясную психологию героя автору не удалось, а дать его апологию тем более».

Тем же отмечены и другие попытки разобраться в замысле: «Просто, схематически рассказанный сюжет драмы г. Свенцицкого изменил бы автору, предал бы его противникам, в лицо которых он бросает свой страстный памфлет. <…> Драма с таким сюжетом, – не правда ли, – могла и должна быть обличением некоторых Савонарол, жгущих своим глаголом сердца людей, а в личной жизни не только покорствующих плотскому греху, но жадно в нём купающихся. Не видевшие драмы г. Свенцицкого тем более должны подивиться тому, что страстные, пламенные монологи Реллинга автор уводит в крайние глубины субъективизма и требует, чтобы мы оправдали его героя, как он его оправдывает. Когда Реллинг с пафосом Герострата уверяет, что он правдив перед Богом, хотя изолгался перед людьми, что он целомудрен в душе, хотя и предаётся похоти телом, что его блуд – это его мученичество, что это – путь смерти, которым он идёт к жизни, г. Свенцицкий требует, чтобы мы верили Реллингу, как верит автор. Чрезмерное насилие над нашей способностью верить вызывает в зрителе реакцию и невольно бросает его в сторону уродливой карикатуры на тот пафос, с которым пастор Реллинг оправдывает свою похотливость. <…> Пусть не негодует г. Свенцицкий на загрязнённое воображение зрителя, на отсутствие чуткости к надрывному крику наболевшей души. Этот крик, этот призыв к высшей правде, искренний, горячий, слышен несмотря ни на что. Без него о пьесе не стоило бы говорить. Реллинг не мученик, конечно, но и не лицемер. Он болен душой и действительно жаждет мистического исцеления, жаждет чуда, которое обратило бы его лживость в правду, его разврат – в целомудрие. И автор желает, чтобы мы поверили, что это чудо свершается на наших глазах. Ошибка здесь в самом задании. Чудо по природе своей интимно, чудес на сцене не показывают. Однажды вынесенное на показ, чудо становится фокусом. А фокусам не верят» (Орлов).