Собрание сочинений. Том 2. Письма ко всем. Обращения к народу 1905-1908,

22
18
20
22
24
26
28
30

Вот это-то непосредственное чувство и передаётся душе религиозной или ищущего религии читателя. Живое, настоящее религиозное чувство, то самое чувство, которое заставляет Толстого молиться «самым глупым образом», оно вырывается наружу из узких теоретических схем, подымает дух, пробуждает религиозную жизнь и, несмотря на все ухищрения всё свести к простой морали, влечёт дальше самого себя: от учения к религии.

Вот почему Толстой так упорно называет себя христианином и ни за что на свете не отказался бы от этого имени.

Сколько бы ему ни доказывали, что учение его столько же христианское, сколько и буддийское, что та мораль, которой для него исчерпывается христианство, была гораздо раньше Христа, что заповедь о любви к Богу и ближнему создана не Христом, Толстой никогда не откажется от связи своей с христианством. Пусть правы те, кто указывает ему на отсутствие в его учении права на название христианина, Толстой знает другое, кроме своего учения, он слишком хорошо знает свою внутреннюю жизнь, знает, что она самым тесным образом соединена с Христом, она, эта связь, и даёт ему право, даже обязывает его называться христианином.

Эта-то чрезвычайно существенная сторона в учении Толстого – несоответствие переживаний с теми теоретическими рамками, в которые они заключены, очень важна и для полного разграничения Толстого и толстовства. Любовь к Богу, к Христу и людям, такая яркая, религиозная и сильная у Толстого, есть его индивидуальное достояние, никакого отношения к его учению, в строгом смысле, не имеющее. Толстовство принимает схемы, но, разумеется, не может вместе с тем получить и толстовскую душу. Оно наполняет мёртвую толстовскую теорию не тем содержанием, которое у Толстого и которое противоречит его собственной теории, а содержанием, логически с ней связанным. Мёртвые схемы оно наполняет мёртвым содержанием. За непротивлением Толстого стоит пламенная душа его самого, пылкая, страстная, способная на гигантский протест, способная изумлять Европу беспощадностью, безумной дерзостью своего вызова. За религиозным безразличием к философской стороне христианства стоит живое, огненное, религиозное чувство. В толстовстве остаётся одно непротивленство, одно бессильное, ненужное, жалкое отрицание культуры, любовь к людям подменяется землепашеством!

С Толстым можно не соглашаться, но его нельзя не уважать, нельзя не любить. Он притягивает к себе, он нужен для религиозной жизни всякого.

Толстовство как общественное явление и ненужно, и мертво. И чтобы мои слушатели стали в правильное отношение к Толстому, я хотел бы, чтобы они отрешились от всех непосредственных впечатлений от толстовства.

Пусть Толстой узок и ограничен как мыслитель, он всё же остаётся религиозным гением, которому доступны недосягаемые высоты религиозных переживаний, и, может быть, чтобы воистину почувствовать и пережить вместе с ним эти высоты, необходимо самое строгое отношение, самая беспощадная критика его теоретических, головных схем.

Религия «здравого смысла»

(Из лекций о Льве Толстом и Вл. Соловьёве)

Замечательный русский мыслитель, к сожалению, мало известный широкой публике, покойный Козлов определяет религию как «синтетическое единство деятельности человеческого духа»530.

Можно спорить, конечно, в какой степени в этот синтез должны входить те или иные отдельные начала духовной сущности человека. Одни могут утверждать преобладание разума, другие – непосредственные чувства, одни – стремления альтруистические, другие – эгоистические, одни – мистику, другие – эстетику или мораль. Но всякая попытка построить религию на чём-либо одном, отдельном, оторванном от этого «синтетического единства духа», неминуемо приводит к уродливым результатам.

Классический пример такой попытки представляет из себя религия здравого смысла Льва Толстого. Вникнуть во все противоречия, в которых роковым образом запутывается Толстой в своей разумной религии, – это значит раз навсегда отказаться от мысли низводить религию на степень одного из множества отвлечённых начал.

* * *

Всякая разумная религия должна прежде всего разъяснить центральные вопросы, возникавшие перед человеческим сознанием.

Отсутствие ответов для разумной религии является не пробелом, а неразумностью, и потому критика Толстого должна быть начата именно с указания, чего нет в его учении и без чего разум человеческий не может быть удовлетворён.

Первый естественный вопрос всякого религиозного сознания есть вопрос о происхождении мира. Он не может считаться праздным любопытством теоретической мысли; ведь коль скоро существуют научные теории, объясняющие происхождение мира механическим путём, и значит, перед человечеством уже поставлена эта проблема, то всякая разумная религия, не принимающая механической теории, должна ответить, как разумно и религиозно решается ею эта проблема. У Толстого мы не находим даже намёка на какое бы то ни было решение этого вопроса.

Второй вопрос ещё более трудный и ещё более необходимый, также теряющийся в глубине вечности, – вопрос о происхождении зла. Как бы Толстой к злу ни относился, как бы ни пытался стереть границу между добром и злом, как бы отрицательно ни определял понятие зла, он должен признать, и действительно признаёт, что есть какая-то сущность реальная и действенная, которая не есть Божество и как-то ему противоположна. Спрашивается, каково её происхождение, как она явилась в мир, есть ли она создание Божие или существует сама по себе, и если существует сама по себе, то каково её взаимоотношение с Божественным началом? Тут вопрос не в словах, не в том, чтобы называть зло злом или каким-либо другим словом. Тут вопрос в признании двух противоположных начал и в необходимости разобраться в их взаимоотношении. Проблема о происхождении зла, решение которой совершенно необходимо для разумности религиозного построения, просто игнорируется Толстым. Это особенно непонятно в учении, которое в основу своей морали кладёт заповедь о непротивлении злу.

Далее. Вопросы о происхождении мира и происхождении зла могут казаться, так сказать, отвлечёнными вопросами, но есть вопросы, вытекающие из «эмпирии», не менее неотразимые и столь же трудные для религиозного сознания. Это вопрос об отношениях материи и Божества. Толстой с лёгким сердцем говорит о том, что смерть есть переход от низшего отношения к жизни к высшему, что Божественное начало в душе человеческой со смертью сливается со своим первоисточником, а «естественного» человека закапывают в землю. Спрашивается, что же такое, с религиозной точки зрения, закапывается в землю? Существует ли материя помимо Божества, и каков вообще её религиозный смысл? Ни на один из этих вопросов даже не пытается ответить разумная религия Толстого. Наконец, может быть самый кардинальный религиозный вопрос, самый больной потому, что он стоит не только перед религиозным сознанием, но и перед религиозной совестью, – это вопрос о смысле страданий. Что даёт «разумное» учение Толстого для решения этого самого проклятого из проклятых вопросов? Правда, у Толстого есть какие-то попытки утилитарно, здравомысляще решить все затруднения, связанные с выяснением смысла страданий, но все они так или иначе касаются страданий хотя бы с внешней стороны разумных и всегда имеют в виду смысл страдания, так сказать, в повседневной надобности, но не с точки зрения принципиальной. А перед религиозным сознанием и религиозной совестью он стоит не в своей повседневной, почти пошлой постановке, а в своём грандиозном мировом значении. Религиозная трудность вопроса не в подыскивании утилитарного смысла отдельных случаев, а в раскрытии подлинного религиозного смысла страданий вообще, в их нелепых, заведомо неразумных, явно неприемлемых ни совестью, ни рассудком проявлениях. Надо удивляться, как после Достоевского, показавшего миру вопрос о страдании во весь его гигантский рост, ещё могут появляться мыслители, религиозные мыслители, с полной беззаботностью проходящие мимо этой бездонной пропасти, не осмыслив, не пережив её до конца. Бессмертные страницы «Братьев Карамазовых», в которых огненными буквами вписаны мучительные вопросы о смысле детских слёз, страницы, на которых Достоевский буквально кровью своею записал страшные слова Ивана Карамазова, не принимающего гармонии (того, что Толстой назвал бы благом), если оно, это благо, покоится на затравленных псами детях, – эти бессмертные страницы, говорю я, произносят Толстому смертный приговор. Не может, не смеет учение называться разумным, если оно не может осмыслить невинных детских слёз.

Человек, принявший толстовское учение, беспомощно должен остановиться перед всеми этими неизбежными вопросами сознания. Какой жалкой и ненужной покажется ему эта религиозная разумность, коль скоро она не в силах дать ответ на все наиболее центральные религиозные вопросы! Может ли посягать толстовское христианство на какую-нибудь историческую роль в будущем, если оно даже и не пытается утолить ту жажду, которая росла в человечестве более тысячи лет? Не только о будущем не может мечтать такое христианство, но и прошлое его должно вызвать сплошное недоумение. Каким образом учение, не воспринявшее в себя ни одного из кардинальных запросов человеческого духа (если христианство первых веков было таким, как его представляет Толстой), могло покорить мир?

Но может быть, скажут: «Все ваши вопросы не нужны и не важны. Толстой не решал их, потому что они перед ним и не вставали». Но посмотрим тогда, как решает Толстой вопросы, признанные им вполне законными.

Запутанное и разбросанное учение Толстого, схематично говоря, делится на две половины: учение о Боге и учение о жизни. Каждая из этих частей вызывает в мыслящем существе по одному основному вопросу. Посмотрим, как же Толстой отвечает на эти вопросы. Первый основной вопрос, касающийся существа Бога, Толстой формулирует так: «Сознавая в своём отдельном теле духовное и нераздельное существо Бога и видя присутствие того же Бога во всём живом, человек не может не спрашивать себя: для чего Бог, существо духовное, единое и нераздельное, заключил себя в отдельные тела существ и в тело отдельного человека? Для чего Существо духовное и единое как бы разделилось, само в себе? Для чего Божественная Сущность заключена в условия отдельности и телесности? Для чего Бессмертное заключено в смертное, связано с ним?»531