Но мне всегда хотелось увидеть гробницу моей Зенеиды, и я не имел смелости отправиться на Смоленское кладбище. Я боялся, что не вынесу вида ее могилы; притом какая-то невидимая сила всегда внезапно и непреоборимо останавливала меня в самом намерении. Холодный пот выступал на челе при одной мысли о путешествии на кладбище. Я сказал о том однажды моему доктору, и он не советовал мне делать опыта, утверждая, что когда, при таком, как у меня, состоянии нервных соков, самое предчувствие противно исполнению этого долга памяти о друге, то не следует пренебрегать голосом природы. Это может быть одно из тех ясновидений, в которые я и он не верим, — одна из тех непонятных вещей, которые очень хорошо понимаются, — словом, одна из тех глупостей, которые иногда бывают умнее сорока умных вещей.
— С вами может случиться несчастие, — сказал доктор. — Ваши соки недаром боятся Смоленского кладбища.
— Пустое, любезный эскулап! Мои соки не любят Смоленского потому, что знают, что когда-нибудь придется им иссякнуть в его песке.
— Но вы можете подвергнуться возврату прежней сильной невралгии, а я не люблю, когда мои годичные пациенты хворают.
— Я обещаю вам быть здоровым круглый год.
Я велел заложить коляску и поехал на Смоленское. У самых ворот мне сделалось так дурно, что я принужден был скорее воротиться домой и опять слег в постель.
С тех пор я не пытался более проникнуть в ограду кладбища, но завел для себя особый род прогулки: в хорошую погоду ездил на Васильевский остров, оставлял коляску в седьмой или восьмой линии на Малом проспекте, оттуда ходил пешком до ворот кладбища, от которых поворачивал назад, отправлялся к экипажу и уезжал домой или в город. Так провел я пять лет.
Эти таинственные прогулки, всегда в одно время, всегда в одно место и с одинаковыми обстоятельствами, довольно похожими на меры предосторожности, крайне удивляли моих людей и подстрекали их любопытство. Мой камердинер всегда горько улыбался, когда я приказывал кучеру ехать к Исаакиевскому мосту, потому что, как говорит пословица: «У всякого смертного человека есть своя немочка на Васильевском острову!» Мне надоели его горькие улыбки.
Я счел нужным оправдать свое поведение перед коварными слугами и решился вперед оставлять экипаж в таком месте, откуда бы мой кучер мог видеть всю невинность моих путешествий.
В мае 18** года, по обыкновению, поехал я на остров, в исходе третьего часа пополудни. День был прелестный. Я приказал везти себя другим путем, по Большому проспекту, и остановиться у Финляндских казарм. Оттуда пошел я тихо, задумчиво, печально, по направлению к кладбищу. Только одна тропинка была суха в этом месте, и на ней приходилось довольно часто миноваться с мужиками и гуляющими островитянками — что не весьма мне нравилось. Однако я пошел далее, чтоб подать моему кучеру пример хорошей нравственности. Пройдя тысячу шагов, увидел я впереди даму в черной шляпке и клоке особенного цвета, несколько мне знакомом. Она была одна, без лакея, и шла очень тихо мне навстречу. Я начал высматривать поблизости себя сухое место, куда бы мог посторониться для нее с тропинки. Мы скоро поравнялись. Чтоб пропустить ее, я остановился и не смотрел ей в лицо, из учтивости. Она тоже остановилась.
— Вы уже на меня не смотрите! — сказала она голосом, который разорвал мне сердце.
Я приподнял глаза.
— Зенеида!..
Я оледенел. То была она!.. Она! — та же, как семь лет тому назад, молодая, свежая, розовая, с теми же голубыми глазами — чистыми и голубыми, как пучины Средиземного моря, — с тою же пленительною улыбкой! Я видел ее наяву, среди белого дня — видел и не мог не сомневаться. Но испуг потушил во мне голос; уста мои были заклеймены холодным и тяжелым свинцом; я стоял неподвижно, подобно надгробному памятнику. Она смотрела мне в глаза и улыбалась, как солнце.
— Что ж вы меня боитесь? — сказала она.
Я долго еще стоял в безмолвии, которое еще более усиливало ее веселость. Наконец произнес робким голосом:
— Мне сказали, что вы умерли.
— Кто вам сказывал это?
— Лиза, и все прочие!
— Я умерла для всех, но для вас я жива.