В ночь на семнадцатое сентября я хотел освежить свою душную спальню, встал с постели, попробовал отворить окно, и вдруг, будто нечаянным движением локтя выбил одно из стекол рамы. Утром жена проснулась с легким гриппом и уже заранее решила, что не пойдет на вечер к Арсеньевым. Пришел стекольщик Вавила и поправил раму. Он запросил лишнее, и жена с ним побранилась.
— Избавь меня от шума! — с досадой сказал я. — Заплати ему, сколько он просит!
Евгения повиновалась, но, отдавая деньги, не утерпела, чтобы не обозвать Вавилу мошенником и вором, и стекольщик ушел, ворча и очень недовольный.
Вавила был давно указан мне Верою, как человек, пригодный чтобы свалить на него подозрение. Помимо своей отвратительной репутации, он был драгоценен для меня еще вот чем: каждый вечер он напивался до бесчувствия и принимался буянить в своем доме. Дело обыкновенно кончалось тем, что жена Вавилы сзывала соседей и выталкивала мужа из хаты на улицу, после чего стекольщик, покричав и поругавшись малую толику, отправлялся спать всегда в одно и то же место — на пустырь под забор нашего сада.
Оставив жену дома, я посоветовал ей лечь в постель. Я был совершенно спокоен, хотя знал, что вернусь домой лишь затем, чтоб убить Евгению. Я слишком современный характер. У меня чересчур много совестливости, но я не знаю, не вовсе ли умерла во мне совесть; я из тех, кто лжет, притворяется, насилует свою натуру, лишь бы не нанести постороннему человеку явного, хотя бы маленького, нравственного укола, чтобы потом не выслушать упрека за это — но, во имя своего личного спокойствия или удовлетворения господствующей страсти, легко решается на тайное преступление над ближайшим другом. Я нервен. Сызмальства я боялся одиночества, потемок, крови. Годы и судебная практика закалили меня, но и ожесточили. Я присмотрелся ко всяким страхам и научился дешево ценить человеческую жизнь — слабую искру, погасающую от первой несчастной случайности. В самом преступлении я боялся одного, что застану Евгению еще не спящей и тогда не посмею напасть на нее. Евгения должна была умереть, не ведая, что я негодяй, продолжая верить в меня, как при жизни: один взгляд разочарования и презрения в ее честных глазах — и моя рука не поднялась бы на нее, я чувствовал бы себя ее рабом.
Я кончил пульку преферанса за почетным столом и передал место мировому судье Сабурову, а сам присоединился к кружку молодежи. В комнатах у Арсеньевых было жарко; темный осенний вечер заманчиво глядел из сада в окна. Вера предложила гостям прогуляться немного на свежем воздухе. Желающие нашлись. Между ними, конечно, был и я. Сад у Арсеньевых громадный, тенистый и темный. Я шел сзади всей нашей компании под руку с Верой; она весело болтала со мной и еще одним молодым человеком, нотариусом Динашевым. Он остался без пары и шел рядом. Так мы добрались до крайней аллеи сада, протянутой вдоль берега Твы. Здесь, у купальни, качался на волнах маленький ялик — забава Веры. Я почувствовал легкий толчок… Сердце мое забилось. Я споткнулся. Вера дала мне сигнал действовать.
— Какой вы неловкий, Валерьян Антонович, — досадливо заметила Вера, — с вами невозможно идти… Динашев, дайте мне вашу руку!
Я понемногу отстал от этой парочки. Вот они повернули в центр сада, к цветнику, и исчезли за кустами сирени. Я быстро сел в ялик и оттолкнул его от купальни. Преступление началось. Теперь у меня не было ни сомнений, ни боязни. Мне был внятен только один призыв: "Скорее!". В два взмаха весел я достиг своего пустыря. Было очень темно, но я не успел сделать и десяти шагов, как наткнулся на храпевшего Вавилу. Пьяница спал, как убитый. Я снял с него сапоги, переобулся и разделся, оставив на себе одну фуфайку. Затем поднял бесчувственного Вавилу на плечи и перетащил его в ялик, где и оставил вместе со своей одеждой. Проникнуть незаметно в свой дом мне ничего не стоило: вспомните отвинченную задвижку венецианского окна.
Евгения приняла на ночь бромистый калий — я сам советовал ей это. На ее здоровую, непривычную к лекарствам натуру бром подействовал сильно; отворяя окно, я немного нашумел, но Евгения и не пошевельнулась. Тогда я подкрался к кровати… Я недаром изучал когда-то судебную медицину и присутствовал при сотнях вскрытии: Евгения умерла моментально, без мучений; от сна она прямо перешла в объятия смерти. Я стоял над ее телом, пока не убедился, что она мертва. Потом я забрал ценные вещи с ночного столика, снял с покойницы серьги и кольца и вылез обратно в окно. Орудие убийства — стамеску — я по дороге бросил в цветник. Следствие напрасно сочло эту стамеску собственностью Вавилы. Я получил ее — блестящую и наточенную, как бритва — за два часа перед тем из рук Веры, а где достала ее последняя — не знаю. Вавилу я перевез на другой берег Твы — рассказ стекольщика на суде совершенно правдив. Проходя по арсеньевскому саду, я зажег спичку и посмотрел на часы. Все мое отсутствие продолжалось сорок минут. Я направился в кабинет Арсеньева, к преферансистам; зеркало в передней показало мне, что я, несмотря на спешку и темноту, оделся, как следует.
— Нагулялись? — спросил меня хозяин.
— Да, — ответил я беззаботно, — сыро, знаете… Молодежи хорошо рисковать, а у меня ревматизм.
— Дело плохое.
Сабуров вышел из пульки, и я сел за него. Играл я отлично, не хуже, чем всегда, а между тем делал ходы совсем машинально, потому что меня грызло беспокойство: скоро ли прибегут из дома с известием об убийстве? Вошла Вера. На ее вопросительный взгляд я кивнул ей головой. Она равнодушно отвернулась. Почему-то меня покоробило ее хладнокровие. Я рассердился, и вдруг во мне что-то словно сорвалось с места, всколыхнулось и задрожало; мои колена невольно застучали одно о другое, а карты заплясали в руках. Могучим напряжением воли я сдержал этот нервный припадок — тогда он принял другую форму. Истерическое удушье шаром поднялось от диафрагмы к горлу, и я, едва дыша, чувствовал, что если не проглочу этого шара, то он меня задушит, а чтобы проглотить его, я непременно должен сперва заплакать… Наконец, убийство обнаружилось: мне дали знать, и, опрометью добежав домой, я упал на тело своей жертвы в непритворном обмороке.
Рассказывать свою жизнь в лечебнице я не буду. Я не жалел Евгении и не страдал муками совести: я не верю в бессмертие, а раз его нет — так чего же стоит жизнь, что ужасного в ее потере? И самоубийство не страшно, и убийство не жестокое дело, не преступление. Свои больничные дни я проводил, лежа на кровати и устремив глаза на медный отдушник печки Меня занимало, как под моим пристальным наблюдением он мало-помалу расплывался в большое светлое пятно и на фоне его я видел разные странные фигуры, лица знакомых, а чаще всего Веру. Сторожа утверждали, будто я часто разговаривал сам с собою, но я не замечал этого. Вообще, не решусь сказать, был ли я вполне нормальным умственно в то время. Скорее нет: уж слишком апатично жилось мне и думалось в лечебнице. Сколько помню, я тогда с удовольствием сосредоточивался лишь на двух мыслях — что мне надо притворяться сумасшедшим и что я скоро женюсь на Вере. Арсеньевы изредка навещали меня.
Наконец, я выздоровел. Женился.
Тут-то и ждало меня возмездие. В день свадьбы я был сильно взволнован. У меня как-то особенно болела голова — боль, вроде мигрени, шла от затылка двумя ветвями к вискам — и все летали мушки перед глазами. Помню также, что в тот день я несколько раз ошибся в распознавании цветов, хотя раньше никогда не страдал дальтонизмом. Под венцом я, совсем больной и расстроенный, едва крепился, чтобы выдержать церемонию до конца прилично, с достоинством. Священник предложил нам поцеловаться. Я взглянул на Веру — и кровь застыла в моих жилах, голова закружилась, я чуть не закричал от испуга, едва устоял на ногах: из-под венчальной вуали на меня смотрело совсем не Верочкино лицо — предо мной стояла Евгения! Она выглядела здоровой, румяной, кроткой, веселой, как при жизни: она улыбалась… И это лицо я должен был поцеловать! Я сознавал, что брежу, галлюцинирую, но — какая страшная галлюцинация! Призвав на помощь всю силу духа, я быстро дотронулся до своего левого глаза — давление на сетчатку лучшее средство прогнать обманы зрения: видение исчезло. Я снова узнал Веру; она смотрела на меня с выражением крайнего изумления и беспокойства: так изменился я в лице!
Когда я рассказал Вере, что случилось со мной, она расхохоталась. Эта женщина никогда ничего не боится, ничем не волнуется и над всем смеется! Прошло несколько дней; мне стало лучше, голова меньше болела, настроение было спокойное. Вдруг, в один вечер, когда мы с Верой сели за ужин, галлюцинация повторилась с прежней отвратительной и беспощадной ясностью. Я оттолкнул тарелку и встал из-за стола, задрожав, как лист. Вера догадалась.
— Тебе опять причудилось? — спросила она со своим обычным сухим смехом, но и слова ее, и глумливый тон, вместо того, чтобы ободрить, привели меня в еще больший страх: я слышал голос Веры, а продолжал видеть Евгению. Так длилось несколько секунд.
С того вечера приговор моей жалкой участи был определен. Галлюцинация посещала меня все чаще и чаще. Вера по нескольку раз в день превращалась для меня в Евгению. Просыпаясь ночью, я то и дело узнавал рядом с собой, на подушке, голову своей погибшей жертвы, не выносил этого зрелища и будил Веру, а она злилась, что я не даю ей спать своими безумствами. Ни хлоралгидрат, ни морфий не помогали мне. Я принужден был бояться присутствия своей жены; заслышав ее шаги, я всякий раз с невольной дрожью думал: "А вдруг она сейчас войдет, и снова повторится проклятое видение?" — и мои опасения почти всегда оправдывались. Я стал дичиться Веры, запираться от нее, но ведь мы — муж и жена, у нас не проходит часа без невольной встречи, а встречаться так жутко, так нестерпимо тяжко!.. Расстаться бы, разлучиться совсем — так воли нет: я люблю Веру, да и не пустит она меня от себя! И кто мне поручиться, что в другом месте, другая женщина не сделается для меня предметом такой же — а, может быть, и еще худшей галлюцинации? Мозг мой поражен и не способен на правильные отправления — я слишком много видел чужого безумия, чтобы притворяться теперь, будто не сознаю своего. И если оставить Веру, за что же тогда погибла Евгения? Я человеческую жизнь отдал за право владеть ею и скорей погибну, чем уступлю взятую с бою, омытую кровью добычу!
Но как утомили и ожесточили мой бедный ум эта жизнь под вечным страхом, эта постоянная пытка зрения, эти бесконечные сомнения! Что делать, как быть, как жить дальше? Я преступник, я злодей, но казнь моя выше меры, и я проклинаю мстительный призрак моего воображения! Когда он является ко мне, я ненавижу его и, вопреки своему страху, готов броситься на него и истерзать его образ, как он сам терзает мою душу, и только убеждение, что я болен, что меня пугает ложная мечта, что под оболочкой призрака скрыта моя любимая Вера — только это убеждение, еще присущее моей отуманенной мысли, сдерживает меня, и я в бессильной злобе кусаю себе руки, но молчу и терплю. Но что, если все это так и продолжится? Если мой ум еще больше ослабнет под тяжестью ежедневных грозных впечатлений? Если последнее спасительное убеждение погаснет? Мне страшно… я не хочу заглядывать в будущее…