Повести и рассказы

22
18
20
22
24
26
28
30

— Тоже, если не должен сидеть дома, как сегодня, — отвечал Корчагин.

— А знаете ли, что сегодня Фреццолини? Как жаль, что я не могу быть сегодня! Представьте мое положение: утром, только что я собрался идти со двора, вдруг получаю совершенно неожиданно приглашение, от кого бы вы думали: от Астафья Лукича! да! конвертик такой, и надписано его высокоблагородию, гм, ну там и прочее — право, так и надписано, — гм, его высокоблагородию; это, знаете, нынче тон такой в высшем круге! Ну, распечатываю я, читаю: покорнейше просят, гм, сделать честь, гм, по случаю дня рождения… и пр. и пр. Согласитесь, что это довольно снисходительно со стороны человека такого тона, как Астафий Лукич! Не правда ли, господа, ведь вы слышали об Астафье Лукиче?

Последовал общий утвердительный ответ. Все старые жильцы, Ананий Демьянович, мещанин Калачов и господин Гонорович почувствовали глубочайшее уважение к господину Сладкопевову, как такому единственному между ними избраннику, которого приглашают даже к Астафью Лукичу. Только новый жилец, подсевший с досадною для них услужливостью к Наталье Ивановне, очевидно вовсе не чувствовал уважения к господину Сладкопевову; посмотрев на него с ироническою улыбкою, он повторил несколько раз, как будто заучивая его фразу: «такого тона», — и вдруг озадачил его и всех собеседников следующим замечанием:

— Однако, не придется вам праздновать сегодня у человека такого тона, как Астафий Лукич!

Глазки господина Сладкопевова заиграли, засверкали, запрыгали по изумленным лицам соседей. Взоры всех обратились к Корчагину с вопросительным выражением.

— Видите ли, — продолжал Корчагин с совершенным равнодушием, — сегодня я посадил Астафья Лукича в тюрьму!

III

Вечером этого дня между угловыми жильцами Клеопатры Артемьевны происходил дружественный спор по поводу крайней надобности в немедленном решении важного для всех вопроса: хороший или нехороший, а только богатый человек этот купец Корчагин? Самовар Анания Демьяновича, более известный под именем барона, пел веселую песню — обстоятельство довольно странное, потому что он имел в некотором смысле меланхолический характер и с этой стороны весьма походил на певуна, который, уединившись в углу корчмы, поет о том, что

«И сонце ны гріе, и витер ны віе» и проч.

Барон пел веселую песню, изредка обдавая паром трех спорщиков, которые сосредоточились вокруг него, каждый с своим чайничком и собственною чашечкою. Этот способ питья чая не только ограждает Анания Демьяновича, мещанина Калачова и господина Гоноровича от взаимных обид, но даже ясно доказывает, что они были люди благонамеренные и здравомыслящие. Впрочем, один из соседей, мещанин Калачов, кушал не настоящий чай, а некоторое аптечное зелье, которое прописал ему сосед Гонорович, как средство радикальное во всяких недугах, особливо в его недуге. Прочие, господин Гонорович и владелец несравненного самовара, Ананий Демьянович, удовлетворялись действительным чаем, только различных качеств: Ананий Демьянович, будучи знатоком и любителем чая, заготовлял его оптом по четверти фунта, а потом уже кушал себе на здоровье раза четыре в день и каждый раз не более, как до седьмого пота; господин Гонорович и мещанин Калачов продовольствовались, напротив, из мелочных лавок золотничками по три копейки серебром и пили, не ограничиваясь числом потов и чашек, а просто до первой тоски, которая убеждала их совершенно, что процесс наслаждения кончился, как все кончается в этом мире.

Степанида в третий раз долила барона свежею водою и наполнила его горячими угольями; в третий раз затянул барон свою непонятную песню и развеселил сочувствовавшие ему желудки угловых жильцов Клеопатры Артемьевны. В эту пору чайное наслаждение достигало своего конца: Ананий Демьянович отирал с чела своего шестой пот, а у прочих начинало сильно биться вещее сердце: значит, скоро должны были последовать седьмой пот и первая тоска, а с ними и сознание суетности всех человеческих наслаждений.

Между тем спор о Корчагине развивался. Ананий Демьянович утверждал, что Корчагин, должен быть хороший человек, только отчасти гордец и грубиян; прочие отрицали в нем всякое достоинство, даже и то, что будто бы он отчасти гордец и грубиян, в доказательство чего приводили несколько истин из мистических книг и многие примеры тому, как случалось им считать какого-нибудь нового жильца хорошим человеком, а он, с своей стороны, оказывался впоследствии чуть-чуть не душегубцем. При этом случае, мещанин Калачов, сильно разогретый чаем, изъявил отважное намерение познакомиться немедленно с виновником спора и дойти до истинного о нем заключения кратчайшим и вернейшим путем — личным исследованием дела на месте, то есть в комнате Корчагина. Это намерение заслужило общее одобрение. Все решили, что Калачов никогда еще не отваживался на большую опасность для пользы общей, только боялись, что он, когда коснется дела, струсит по своей привычке и скажет, что уже раздумал.

Калачов, действительно, уже раздумал и объявил, что, в самом деле, за каким чертом пойдет он к Корчагину, да притом же Корчагин, может быть, спит в эту пору, а если, тоже может быть, и не спит, то все-таки занят чем-нибудь. После этого он замолчал и с полчаса слушал изъявление праведного негодования своих соседей. Вдруг, к общему изумлению, когда уже были истощены все укоризны и допеканья, Калачов почувствовал возвращение прежней решимости, поспешно оделся в свой парадный фрак и отправился в комнату Корчагина.

Корчагин в полулежачем положении на диване курил сигару. Комнату его освещали две свечи в серебряных подсвечниках, стоявших на письменном столе. Это все, что заметил и сообразил мещанин Калачов, очутившись пред своим непостижимым соседом, который, повернув к нему голову, смотрел ему в лицо своими серыми, сверкающими глазами. Калачов, в некотором смысле, потерялся. Корчагин все смотрел на него молча, как будто со злобным намерением довести его до крайней степени конфуза. Но чрез несколько секунд самого красноречивейшего молчания Калачов снова почувствовал возвращение своей несомненной решимости. Тогда уж, не опасаясь ничего, он смело и не без сознания собственного достоинства поклонился Корчагину, то есть покачнулся в левую сторону по направлению к дивану, на котором сидел Корчагин, и вслед за этим первым приступил к делу, произнес с свойственной ему улыбкою:

— Извините!

Корчагин молчал, оставаясь в прежнем положении.

— Я насчет одного очень важного дела, милостивый государь, — продолжал Калачов, внезапно озаренный и до крайности озадаченный следующею мыслию: «А ну, как этот душегубец все будет молчать, да молчать, да и не ответит мне ни слова — тогда что?» Но, к совершенному его успокоению, Корчагин, услышав о важном деле, немедленно пошевельнулся на своем диване, немножко приподнялся, потом показал на стул, стоявший насупротив его, и произнес явственно:

— Покорно прошу!

Калачов ожил, сел и, чтоб не подвергаться опасности со стороны неожиданных мыслей, иногда потрясающих его вследствие долгого обдумывания и соображения, решился повести сию же минуту обыкновенный светский разговор о предметах пустозвонных, а к важному перейти после, когда уже Корчагин будет вполне очарован его любезностью и светскостью.

— Я вот насчет чего, — начал он с улыбкою. — Очень рад иметь соседом хорошего, порядочного человека, притом же одного сословия…

Корчагин смотрел на него пристально. На лице его выражалась холодная внимательность. Казалось, он хотел понять, о чем говорит его незваный гость. Когда Калачов коснулся «одного сословия», он произнес, нисколько не изменяя своего положения:

— Сословия!..