Комната с привидениями

22
18
20
22
24
26
28
30

Ночь была короткой и мучительной, точно в бреду, меня трясло, хотя постель казалась пылающим адом. Утром дядя передал мне, что вся моя болезнь — сплошная ерунда и что меня ждут к завтраку.

Я спустился вниз, настроенный самым решительным образом, но с дрожью во всем теле и держась за перила. О, унижения этого гнусного рождественского дня! Меня встретили шутками и советами выпить крепкого чая с чуточкой коньяка, но после завтрака дядя пожал мне руку, сказав, что, в конце концов, такое случается только раз в год, а «мальчишки всегда мальчишки». Все кругом желали мне счастливого Рождества, а я только и мог, что, заикаясь, бормотать ответные пожелания. Сразу же после завтрака я отправился прогуляться по пирсу, но едва не свалился в море, а на столбы натыкался столь часто, что какой-то моряк в желтой зюйдвестке отвел меня домой, выклянчив пять шиллингов, дабы выпить за мое здоровье. Затем мне предстояло еще более тяжкое испытание — визит на виллу Снаргестон, чтобы сопровождать мою Тилли и все ее семейство в церковь. К великому моему облегчению, хоть я и дрожал от макушки до пят, никто не обращал на мое печальное состояние никакого внимания. Я начал уже надеяться, что приступ пройдет и все обойдется, но надежды мои не оправдались — приступ не только не улегся, но и скорее возрос и стал еще ужаснее. Моя дорогая девочка погладила меня по голове и выразила надежду, что теперь я стану хорошим мальчиком, но когда я срывающимся голосом сослался на малярию, лишь засмеялась в ответ. Мы направились в церковь, и там лихорадка очень скоро вновь ввергла меня в немилость. Сперва я вызвал чудовищный скандал, налетев на старуху нищенку и едва не сбив с ног сторожа; потом скинул с кафедры расписание церковных служб и несколько сборников псалмов; затем выбил подушечку для коленопреклонения из-под самых ног моей будущей тещи; вслед за этим отдавил — ей-ей, нечаянно — пальцы Мэри Ситон, прехорошенькой кузины моей Тилли, отчего она вскрикнула, а моя возлюбленная взглянула на меня отнюдь не ласково, и, наконец, в виде достойного завершения, в припадке необычайно свирепой дрожи распахнул церковную дверь настежь и вновь налетел на скамью, с которой мне весьма суровым тоном и ссылаясь при этом на церковного старосту, велели либо угомониться, либо покинуть церковь. Поняв, что бороться с недугом мне не под силу, я и в самом деле покинул храм, но даже стремглав выбегая из-под величественных сводов, явственно видел, как священник мерно колышется перед алтарем, за ним качается туда-сюда причетник, мемориальные доски так и ерзают на стенах, а орган в галерее подпрыгивает то позади приютских мальчиков, то позади приютских девочек.

Виной тому не было головокружение, хотя при таких обстоятельствах, пожалуй, впору бы пойти кругом и самой крепкой голове. Нет, это была малярия в чистом виде, причем самого худшего сорта — меня сотрясала жестокая дрожь, а от жара в ушах бешено стучала кровь.

За обедом — страдания мои так и не прекратились, хотя никто не замечал их — я, образно выражаясь, снова сплоховал. Сперва, провожая к столу миссис Ван Планк из Сандвича — дядя Бонсор эскортировал мою Тилли, — я умудрился запутаться в гроздьях стекляруса, коими эта богатая, но тучная дама была обвешана с головы до ног, и мы вместе рухнули ниц, причем с самыми плачевными последствиями. Громоздкая туша миссис Ван Планк тяжко придавила к полу беспрестанно трясущегося меня, а когда нам наконец помогли подняться, она была весьма недовольна, и умаслить ее было совершенно невозможно. Она не присоединилась к нам за обедом, а приказала подать свой экипаж и вернулась в Сандвич. Едва карета с громыханием откатила от дома, капитан Стэндфаст, в прошлом подвизавшийся в военном флоте, посмотрел на меня с таким свирепым видом, точно желал, чтобы меня немедля отвели на нижнюю палубу и всыпали шесть дюжин плетей, и сказал:

— Вместе с ней уезжает бриллиантовый браслет бедняжки Тилли. Старая карга теперь ни за что не подарит его ей. Я сам видел коробку на сиденье кареты.

И я был тому виной! Ужели я не мог справиться со злосчастной малярией?

За столом же я выступил еще хуже, а именно: пролил две полные ложки жирного черепахового супа на новую скатерть из камчатного полотна; опрокинул на голубое муаровое платье Мэри Ситон бокал мадеры; в судорожном припадке трясучки едва не проткнул серебряной вилкой лейтенанта Ламба из пятьдесят четвертого полка, расквартированного в Хайте, и, наконец, в маниакальной попытке разрезать индейку запустил всей тушкой этой рождественской птицы, обвешанной гирляндами сосисок, прямиком в ответственный жилет дяди Бонсора.

Мир каким-то образом был восстановлен — не знаю уж как, — но полчаса спустя все мы уже пребывали в самом приятном расположении духа и за непринужденной беседой перешли к десерту. Употребляя слово «все», я, разумеется, исключаю из этого числа себя, несчастного. Что же до меня, то я по-прежнему не мог совладать с дрожью. Должно быть, кто-то провозгласил тост за мое здоровье. Встав для ответной речи, я трепещущим локтем заехал моему поздравителю в левый глаз, при этом потерял равновесие и, жаждя его обрести, выплеснул полный бокал кларета в расшитую батистовую грудь все того же многострадального лейтенанта Ламба и в полном отчаянии вцепился обеими руками в край стола и скатерти. Теперь-то я понимаю, как все произошло: предательское полированное дерево выскользнуло у меня из рук, я невзначай зацепился ногой за ножку стола — и тут сам стол, хрустальные графины и весь десерт со страшным треском взлетели в воздух. Нос лейтенанта Ламба изрядно пострадал от пары массивных серебряных щипцов для орехов, а чело дядюшки Бонсора на классический манер увенчалось живописными гроздьями орехов и винограда.

Унылое декабрьское солнце следующим утром поднялось, дабы осветить арену окончательной катастрофы. Насколько я могу собрать воедино разрозненные воспоминания о той ужасной поре, мои вчерашние выходки против светских приличий были в очередной раз прощены и преданы забвению не из снисхождения к моей болезни (в которую друзья мои и родственники все так же упорно не верили), а из того рассуждения, что такое, мол, «бывает только раз в году». Все утро по вилле Снаргестон шныряли адвокаты, в дело было пущено несметное количество чернильниц, красной тесьмы, синих печатей, гербовой бумаги и пергамента, а дядя Бонсор выглядел еще ответственнее, чем обычно. Наконец доверенные лица, усиленно перешептываясь между собой, принесли и мне на подпись какую-то бумагу. Я пытался протестовать, утверждая, что вижу перед собой лишь большое белое пятно, приплясывающее на фоне зеленой скатерти, и бумага, точно непоседливый краб, так и ерзает по столу как ненормальная, но делать было нечего. Собравшись с духом, я сосредоточился на невыполнимой задаче подписать документ, закусил губу, стиснул левую руку в кулак, попытался твердо водрузить шаткую голову на вялой шее, поджал пальцы в ботинках и задержал дыхание, но моя ли была в том вина, что, когда я сжал-таки ручку и попытался начертать свое имя, злосчастное перо само собой принялось плясать, и скакать, и прыгать, и дергаться, и зарываться носом в бумагу? В отчаянии я схватился за чернильницу, чтобы поднести ее поближе к перу, но тут же расплескал все ее черное содержимое одной ужасной, отвратительной и гнусной кляксой, залив весь важный документ. Закончил же я свои преступления тем, что вылил остаток чернил на священный жилет дяди Бонсора и всадил перо прямо под третье ребро капитана Стэндфаста.

— Довольно! — вскричал мой тесть, хватая меня за воротник. — Покиньте этот дом, злодей!

Но я вырвался из его хватки и вбежал в гостиную, зная, что там ждет меня моя Тилли с подружками невесты.

— Тилли… Обожаемая моя Матильда! — вскричал я.

— Мне не требуется дальнейших объяснений, сэр! — неумолимо отрезала моя возлюбленная. — Я видела и слышала уже более чем достаточно. Альфред Старлинг, знайте же, что я скорее выйду замуж за последнего нищего, чем стану невестой пьяницы и распутника! Убирайтесь, сэр: скорбите, если посмеете, стыдитесь, если способны еще стыдиться. Отныне мы чужие друг другу. О раб своих пороков, прощайте навсегда!

И она выбежала из комнаты, а я услышал, как горько плачет ее нежное сердечко в будуаре по соседству.

Итак, я был с позором изгнан навсегда с виллы Снаргестон, а дядя Бонсор каждой ниточкой своего жилета отрекся от меня и лишил наследства. Я добрался до станции, забился на сиденье в первом же поезде, и отчаянно трясся всю дорогу до города. Сумерки того страшного «дня подарков» застали меня слоняющимся без дела близ трущоб Сохо.

От Сохо-сквера — кажется, от западной его стороны — ответвляется грязный закопченный переулок, Бетманс-билдинг. Я стоял (по-прежнему меня била дрож) на углу этого сомнительного места, когда меня вдруг толкнул некий джентльмен, который на семь восьмых выглядел военным, а на одну восьмую — штатским.

Это был маленький вертлявый стройный моложавый старикашка с желтым лицом и седыми волосами, усами и бакенбардами. Надо сказать, в те времена усы были неотъемлемым признаком кавалерии. Одет он был в синий мундир, выцветший по швам добела, а на груди на обтрепанной ленте болталась серебряная медаль. Военную шляпу старикашки венчал пучок разноцветных лент, под мышкой он сжимал бамбуковую трость, а на каждом рукаве у него было по золотой — впрочем, изрядно потускневшей — нашивке; алый воротник щеголял вышивкой с изображением золотого льва; на плечах странный незнакомец носил крошечные золоченые эполеты, более всего напоминавшие две вставные позолоченные челюсти в витрине дантиста.

— Как поживаете, милейший? — сердечно осведомился военизированный джентльмен.

Я ответил ему, что несчастнее меня не сыщешь на всем белом свете, на что военизированный джентльмен, похлопав меня по плечу и назвав своим храбрым товарищем, предложил мне в честь Рождества распить с ним пинту подогретого пива с пряностями и горячего джина.

— А вы, смотрю я, перекатиполе, — отметил мой новый знакомец. — Я и сам такой. Вам не случалось иметь брата-близнеца по имени Сиф, а?