— Нет, — уныло возразил я.
— Вы с ним как две капли воды, — продолжал военизированный джентльмен тем временем, взяв меня под руку и увлекая, всего трясущегося и дрожащего, к грязной таверне, над дверью которой висели две размалеванные картонки в рамках, под стеклом, изрядно засиженные мухами, с изображением офицера в небесно-голубом мундире, излишне, пожалуй, разукрашенном серебром, и бомбардира с непомерно гигантским шомполом, который он собирался засунуть в пушку.
Все в целом сопровождалось объявлением, что молодые смекалистые парни куда как требуются в рядах пехоты, кавалерии, а также артиллерии при славной Ост-Индской компании и призывающим всех помянутых смекалистых молодых парней обращаться прямиком к старшине Чатни, которого всегда можно сыскать в баре «Бравого горца» или же в конторе на Бетманс-билдинг.
— Последний раз я видел его, — без умолку трещал желтолицый седоусый джентльмен, буквально заталкивая меня в бар, пригвождая дрожащего и беспомощного к стойке и заказывая пинту наилучшего пива, — когда он оставил службу у нас и заделался фельдмаршалом короля Ода. Сколько раз я сам видел, как он, бывало, едет на белом слоне, в треуголке и бриллиантовых эполетах, а вокруг бегут двадцать пять черномазых, отгоняя от него мух и поднося ему содовую. А уж какое бренди пил он с этой самой содовой! А все благодаря чему? Тому, что мы с ним совершенно случайно встретились вот на этом самом месте.
Бесполезно было бы затягивать долее описание беседы с этим военизированным джентльменом; довольно будет сказать, что не прошло и часа, как я принял роковой шиллинг и завербовался на службу в славную Ост-Индскую компанию. А ведь я не был нищим — у меня имелась собственность, к которой мой дядя Бонсор не имел ровным счетом никакого касательства, и уж тем более не совершал никакого преступления, но так страдал от тоски и одиночества, что взял и завербовался. Удивительно другое, когда я предстал сперва перед магистратом, чтобы меня аттестовали, а потом перед хирургом, чтобы доказал мою пригодность к строевой службе, малярия, казалось, полностью покинула меня. Я твердо стоял как на свидетельском месте, так и перед врачом, лишь жестоко страдая при мысли, в каком ложном свете было истолковано мое поведение купцами в Дувре.
Но едва я достиг военного лагеря в Брентвуде, как малярия вернулась ко мне с удвоенной силой. Сперва, удостоверившись, что у меня неплохой музыкальный слух, меня начали учить на горниста, но я не мог удержать в руке инструмент и, более того, повыбивал горны из рук всех соседей. За эту провинность меня перевели в роту самых отстающих новобранцев, где от сержантов постоянно доставалось тростью, но я так и не сумел продвинуться дальше самых начальных упражнений в гусином шаге и даже тогда двигался совершенно не в ногу со всей ротой. Лагерный хирург не удостоил мою лихорадку ни малейшим вниманием, и ротный старшина перед строем обозвал меня хитрым и нерадивым симулянтом. Среди сотоварищей, безжалостно презиравших меня, я получил прозвище Дрожун-Трясун. Но что самое странное, в мою бедную, больную и вконец расшатанную головушку ни разу не закралась даже тень мысли, чтобы откупиться от службы.
Ума не приложу, как начальство все же решилось послать в длительное морское плавание такое жалкое, трясущееся и никчемное существо, но все же отправило: на военном судне, в обществе еще семи-восьми сотен рекрутов. Однако на Востоке моя военная карьера пришла к быстрому и бесславному завершению. Немедля по прибытии в Бомбей батальон европейского полка, к коему я был приписан, был послан в верховья реки Сатлех, где разгорелось восстание сикхов. Это была кампания Аливала и Сабраона, но вот и все, что увидел я своими глазами из славной эпохи, воспетой в наших военных анналах. Из презрительного снисхождения к моему нервному расстройству меня зачислили в караул при обозах, и вот как-то ночью, примерно на десятые сутки марша, на протяжении которых я непрестанно трясся как осиновый листок, на наш арьергард было совершено нападение с целью грабежа. Нападала-то, стыдно сказать, лишь жалкая кучка гнусных проходимцев и воров, и не было ничего легче, чем загнать этих жалких злодеев к черту на кулички. Я же всегда — и в детстве, и в юности — отличался храбростью и объявляю во всеуслышание, что при подобных обстоятельствах ни в коем случае не обратился бы в бегство, но злосчастный недуг решил иначе. Я выронил из рук мушкет, стряхнул с головы кивер, а со спины заплечный мешок, и непослушные ноги, ковыляя и подкашиваясь, потащили меня куда глаза глядят — как казалось мне тогда, через много миль пустыни. Потом много велось разговоров о том, чтобы расстрелять меня или подвергнуть публичной порке, но такого рода наказания не были приняты в тех войсках. Меня послали в гнусное место заключения — военную тюрьму, где держали на рисе и воде, а после отконвоировали в Бомбей, судили военно-полевым судом, вынесли самый суровый приговор и публично исключили из полка за трусость. Да, с меня, сына благородных родителей, владетеля немалой собственности, прилюдно сорвали мундир и под звуки «марша негодяев»[7] с превеликим позором уволили со службы в рядах войск славной Ост-Индской компании.
Уж и не припомню, как именно я вновь добрался до Англии: то ли мне предоставили место на корабле бесплатно, то ли заплатил за билет, то ли отработал проезд, — помню только, что корабль, на котором я плыл, потерпел крушение близ Кейп-Кода и скоро пошел ко дну. Опасности не было ни малейшей — кругом так и кишели всякие корабли, большие и малые, и все до единой души были спасены, — но я так страшно и беспрестанно трясся, когда шлюпки покидали судно, что вся команда хором закричала, стоило мне лишь сунуться на борт, и мне не позволили войти в лодку вместе со всеми, а отволокли на берег, разрешив держаться за корму.
Я сел на следующий корабль, на котором не делал ровным счетом ничего, только трясся всю дорогу от Кейп-Кода до Плимута, и так наконец достиг Англии. Там я написал несметное количество писем все моим друзьям и родственникам, и милой Тилли, и дяде Бонсору, но единственный ответ, что я получил, это несколько сухих строчек от адвоката моего дядюшки, в коих меня уведомляли, что неразборчивые мои каракули достигли персоны, которой были адресованы, но что более никакого общения между нами не будет и быть не может. Тут наконец я вошел во владение своей собственностью до последнего пенни, но, сдается мне, в самом скором времени умудрился всю ее растрясти в кости или в багатель[8], в кегли или в бильярд. Помню также, что не сумел нанести ни единого удара по шару в последней из перечисленных игр без того, чтобы не стукнуть моего соперника кием в грудь, опрокинув при этом метку, расколотив шаром окно, разбив выстроенные в порядке шары и разодрав зеленую ткань стола, за что и уплатил владельцу заведения совершенно немыслимое количество гиней.
Помнится, как-то днем я отправился в ювелирную лавку на Регент-стрит покупать ключ для часов — серебряных, поскольку золотые с репетицией успел уже где-то протрясти все тем же необъяснимым образом. Стояла зима, и я надел теплое пальто с широкими рукавами. Пока продавец подбирал ключ к моим часам, меня вдруг охватил необычайно свирепый приступ малярии, и, к ужасу моему и смущению, в попытке ухватиться за прилавок, чтобы не упасть, я опрокинул поднос с бриллиантовыми кольцами. Некоторые упали на пол, остальные же — о горе мне, о мой позор! — завалились прямехонько в рукава моего пальто. Я так трясся, что словно бриллиантовые кольца летели, будто бы нарочно, в мои рукава, карманы и даже ботинки. Поддавшись какому-то безотчетному порыву, я бросился бежать, но у самой двери был схвачен и доставлен весь трясущийся в полицейский участок, который, замечу кстати, тоже ходил ходуном. Надо сказать, в этот момент как раз случилось небольшое землетрясение, так что вместе со мной трясло добрую половину Лондона.
Я предстал перед магистратом и, не прекращая трястись, был приговорен к предварительному заключению. После того как я продрожал некоторое время в побеленной камере, меня, трясущегося, отвели в Центральный уголовный суд и поместили, все так же трясущегося, на скамью подсудимых по обвинению в попытке воровства частной собственности на сумму пятнадцать сотен фунтов. Все улики говорили против меня. Адвокат мой пытался сослаться на что-то вроде клептомании, но тщетно. Дядя Бонсор, срочно вызванный из Дувра, дал серьезные показания против меня, обрисовав самыми черными красками. Меня признали виновным — да, меня, невиннейшего и несчастнейшего из всех живущих на земле, признали виновным — и приговорили к семи годам ссылки! Ужасная сцена эта и сейчас ярко стоит перед моими глазами. Решительно все в суде яростно трясли головами: дядя Бонсор, судья, все до единого зрители на галерке — а я, вцепившись одной рукой в прутья, ограждавшие скамью подсудимых, дрожал, точно десять тысяч миллионов самых натуральных осиновых листьев. Голова моя раскалывалась, мозг так и кипел, и тут…
Я лежал в самой неудобной позе в вагоне первого класса поезда, следующего к Дувру; весь вагон ходил ходуном; масло в светильниках плескалось так, что едва не переливалось через край, а трости и зонтики дружно подпрыгивали в сетках над головами пассажиров. Поезд летел на всех парах, и мой кошмарный сон объяснялся всего навсего свирепой качкой и подпрыгиванием вагона. Тогда, сев и с невероятным облегчением протерев глаза (но в то же время судорожно хватаясь за что попало рядом — так сильно трясло поезд), я принялся вспоминать все, что снилось мне раньше или что я вообще слышал о подобных снах, привидевшихся, когда вокруг плещет море или что-нибудь сильно стучит в дверь. Размышлял я и о давно известной взаимосвязи между необычными звуками и загадочном ходом наших мыслей в глубинах подсознания. И тут до меня дошло, что в один из отрезков моего болезненного бреда, а именно когда меня аттестовали в рекруты, я нисколечко не дрожал и не трясся. Не трудно было увязать эту временную свободу от малярии с двумя-тремя минутами, что поезд простоял в Танбридж-Уэлсе. Но, благодарение небесам, все это было лишь сном!
— Этак недолго и сотрясение мозга заработать! — воскликнула сидевшая напротив меня дородная пожилая леди, намекая на толчки поезда, когда за окном появился кондуктор с криком «Ду-уувр!».
— Да, мэм, трясло куда как больше обычного, — согласился он. — Должно быть, мы не раз едва не сходили с рельс. Ну да ладно, завтра к утру все крепления как следует проверят. Добрый вечер, сэр. — Это уже относилось ко мне: я хорошо знал этого кондуктора. — Веселого Рождества вам и счастливого Нового года! Должно быть, вам надобен кеб к вилле Снаргестон? Эй, извозчик!
Да, мне и впрямь нужен был кеб, и в нем я и поехал. Я расплатился с кебменом совершенно свободно, не уронив ни монетки, а когда вошел в вестибюль, мистер Джейкс тут же предложил принести мне в столовую чего-нибудь горячительного. На улице ведь, сказал он, смертельный холод. Я присоединился к веселому обществу и был встречен распростертыми объятиями моей Тилли и распахнутым жилетом дядюшки Бонсора, а потом принял участие в веселых играх и забавах, какие водятся на Святки. Мы все обедали вместе на Рождество, причем я преловко управлялся с супом и умело разрезал индейку, а назавтра, в «день подарков», удостоился от дядюшкиного адвоката похвал за дивный почерк, который продемонстрировал подписью на необходимом документе. И 27 декабря 1846 года я женился на моей обожаемой Тилли, и собирался счастливо прожить всю оставшуюся жизнь, как вдруг…
Призрак комнаты с картинами
Белинда, со свойственным ей скромным спокойствием, тотчас же откликнулась за нового призванного духа и тихим, отчетливым голосом начала:
Призрак буфетной
Мистер Бивер, будучи «выкликнут» (как выразился его друг и союзник, Джек Гувернер), с величайшей готовностью выбрался из своего воображаемого гамака и приступил прямо к делу, заявил:
— Кто-кто, а Нат Бивер никогда не отлынивал от вахты.