Эти двое, которых отрядили в качестве охранников — или, как их официально именовали, «хранителей», — были старыми друзьями и сослуживцами покойного. Они знались с ним еще со времен службы в артиллерийском полку. Джек О’Малли был католиком. Широкоплечий, плотно сбитый, статный мужчина мог для каждого найти доброе слово. Из него ключом били веселье, жизнерадостность и беззаботность, которыми так славятся ирландские католики-простолюдины. Ему к тому времени исполнилось сорок пять лет, он был ярым приверженцем своей религии и всегда отличался революционными и антибританскими идеями. Он был храбрее льва и не праздновал труса ни перед одной живой душой; однако хотя
Гарри Тейлор, напротив, был убежденным протестантом. Он отличался высоким ростом, одевался элегантно, манеры у него были горделивыми и властными, а вел он себя сдержанно и высокомерно — естественные последствия убежденности, характерной для современных протестантов-простолюдинов, в их господстве как политическом, так и религиозном, а также в превосходстве протестантского образования и образа мыслей над прочими. Гарри, как и Джек, был не дурак выпить, но характером обладал куда более мирным, однако поскольку он получил хорошее образование и слыл человеком эрудированным, то решительно выступал против суеверий и с презрением относился к самой идее о существовании призраков, гоблинов и фэйри. Таким образом, Джек и Гарри во всем, кроме любви к выпивке, были прямо противоположны, однако не пропускали ни единой возможности побыть вместе, и хотя в ходе политических и религиозных дебатов они нередко расквашивали друг другу носы, но всегда потом шли на мировую и друг без друга жизни себе не мыслили.
Шла шестая или седьмая ночь их одинокого дежурства, и ее Джек и Гарри, как обычно, проводили на кухне убитого. Ярко горел в очаге большой кусок торфяника, а возле огня на просторной соломенной постели мертвым сном спала старая Мойя. Друзья сидели друг напротив друга за маленьким дубовым столом, находившимся у очага, а на столе стояли большой графин с виски, кувшин вскипяченной воды и сахарница; а также, дабы показать, что друзья здесь не просто так отдыхают, а охраняют имущество, на одном конце стола вызывающе располагались внушительного вида мушкетон и перевязь с латунными пистолями. Джек и его приятель то и дело прикладывались к бутылке, смеялись, болтали и с таким энтузиазмом вспоминали проделки молодости, словно стены дома, в котором они нынче веселились, никогда не видали ни крови, ни рыданий по покойнику. По ходу дела Джек упомянул странное явление баньши и выразил надежду, что этой ночью она не явится и не помешает пирушке.
— Черт подери! — вскричал Гарри. — Баньши! Какой же вы, паписты, суеверный народ! Хотел бы я взглянуть в харю тому, кто осмелится заявиться сюда ночью, и не важно, жив он или мертв!
Схватив мушкетон и насмешливо поглядев на Джека, он завопил:
— Клянусь Геркулесом, содержимое этой штуки вышибет дух из любого, кто посмеет беспокоить нас!
— Так-то оно так, да только лучше тебе собственную мать зарезать, чем выстрелить в баньши, — заметил Джек.
— Ха! — фыркнул Гарри, пренебрежительно взглянув на товарища. — Старые ведьмы и их укрытия интересуют меня куда меньше, чем мысли о том, чтоб опрокинуть стаканчик! — И, подтверждая слова делом, он осушил еще один наполненный до краев стакан виски, а затем попросил: — Джек, раз уж мы сейчас в таком добром расположении духа, может, споешь?
— Да я всем сердцем за, — сказал Джек. — А о чем спеть?
— О чем хочешь, мне все будет в радость, — отвечал Гарри.
Откашлявшись и выбив трубку, Джек сильным и мелодичным голосом затянул грубые куплеты, носившие название «Королевская пташка». Хотя в них не было ни малейшей внутренней ценности, но они все же были враждебны по отношению к Британии и британскому правительству и прославляли королевский дом Стюартов, а потому пользовались популярностью среди ирландского простонародья, исповедовавшего католицизм; среди протестантов же она, напротив, считалась оскорбительной и предательской. Гарри, однако, слишком любил своего товарища, чтобы возражать против песни, а потому терпеливо дожидался ее окончания, и как только последний куплет отзвучал, сказал:
— Браво, Джек! Ты нигде ни разу не сфальшивил!
— Во имя короля, теперь я вправе желать, чтоб ты спел мне другую песню, — отвечал Джек.
Гарри без малейших колебаний признал право друга требовать ответной любезности и тут же завел глубоким, звучным и приятным голосом такие куплеты:
На лице Джека с самого начала песни отображалось глубокое отвращение к ее словам, однако, когда он услыхал поношение своего дражайшего «папизма», то чаша его терпения переполнилась. Он схватил один из лежавших на столе пистолей и приставил его к голове товарища, с пеной у рта клянясь, что раздробит тому череп, если тот «немедля не прекратит этот мерзкий оранжистский пасквиль».
— Полегче, парень, — промолвил Гарри, аккуратно оттолкнув поднятое оружие. — Я пару минут назад тебе ни единым словечком не возразил. Кроме того, последние строфы тебе скорей придутся по нраву, нежели разозлят.
Джек, похоже, успокоился, и Гарри вновь затянул:
Джеку настолько понравилась дружеская нота, на которой закончилась песня Гарри, что он с радостью опустил руку с пистолем и даже начал подпевать заключительному куплету.
Огонь в очаге догорал, бутыль виски почти опустела, и два стража, вконец осоловев, потушили свечу и задремали, свесив головы. Утихли песни, смех и остроты, и тишину нарушало лишь мерное тиканье часов во внутренней комнате да глубокое тяжелое дыхание старой Мойи, спящей в углу у очага.
Неизвестно, сколько времени они проспали, но старая карга проснулась с диким воплем. Она выпрыгнула из кровати и сжалась в комок между двумя хранителями. Те вскочили и спросили, что стряслось.