– Вот документ, который откроет нам глаза! – воскликнул он, порывшись в сундуке, и извлек оттуда несколько листков. На первом, титульном листе был изображен рыцарь прекрасного мужественного облика, в одеянии десятого века. Надпись гласила, что это Дитмар, но в нем не наблюдалось даже отдаленного сходства со страшным портретом в рыцарском зале.
Барон взялся переводить с листа старинную латынь, а изнывавшие от любопытства слушатели прощали ему маленькие вольности в оборотах речи и порядке слов, какие допустимы лишь при подобном импровизированном переводе.
«Я, Тутилон, монах из обители Святого Галла, – читал барон, – записал нижеследующую историю с ведома господина Дитмара, не присовокупляя к ней никаких добавлений или выдумок от себя. Когда был я призван в Мец сработать в камне изображение Пресвятой Девы и блаженная Матерь Божья отверзла мне глаза и направила руку, дабы я мог узреть Ее небесный лик и вырубить в твердом камне, миру для поклонения, его подобие, явился ко мне господин Дитмар и пригласил к себе в замок запечатлеть для потомства его черты. Когда же я приступил к работе в рыцарском зале его замка и на следующее утро пришел, чтобы ее завершить, обнаружил я изображение другого лица, запечатленное неизвестной рукой и такое жуткое, словно у мертвеца на Страшном суде. Мне сделалось страшно, однако, заново загрунтовав картину, я повторил по памяти написанный накануне портрет. Следующим утром передо мной опять предстала картина, созданная за ночь чужою кистью. Я испугался еще больше и решил всю ночь бодрствовать, но прежде вновь изобразил истинное лицо рыцаря. Около полуночи я взял свечу и неслышным шагом отправился в рыцарский зал, чтобы посмотреть на картину. Перед нею я застал видение, похожее на скелет ребенка; под его кистью возникало то самое, исполненное жути, зрелище смерти. Когда я вошел, видение медленно обернулось, и передо мной предстало мертвое лицо. Я задрожал от испуга и не подошел ближе, а вернулся к себе в комнату и до утра молился, не желая мешать этим тайным трудам. Наутро, убедившись, что место моего портрета занял, как в предыдущие дни, чужой, я решился не вымарывать его снова, а рассказать рыцарю о том, чему был свидетелем, и показать ему картину. Тут он пришел в ужас, покаялся мне в своих грехах и попросил отпущения. Три дня я молился всем святым о просветлении и наконец наложил на рыцаря епитимью: в искупление убийства, в коем он мне признался, Дитмару, погубившему своего врага, надлежало удалиться в пещеру и до конца дней предаваться умерщвлению плоти. Но за смерть невинного дитяти дух рыцаря был обречен маяться до тех пор, пока не исчезнет с лица земли его род. Ибо Всемогущему угодно воздать за гибель ребенка смертями Дитмарова потомства, обреченного, на горе родителям, уходить из жизни в невинном младенчестве по причине болезней или же несчастных оказий. Сам же Дитмар должен являться ночами в облике, который изобразила мертвая детская рука, и своим поцелуем посвящать смерти тех чад, что назначены искупать его грех, как прежде поступил он с сыном своего супостата. Род Дитмара, однако, не пресечется до тех пор, пока остается хотя бы один камень от башни, где он уморил голодом своего врага. Засим я отпустил ему грехи; Дитмар оставил власть своему сыну Теобальду, а дочь своего врага, которую воспитывал у себя, отдал в жены храброму рыцарю Адельберту. Их потомкам он завещал по угасании собственного рода все свое добро, чему свидетелем выступил сам император Оттон. Вслед за тем Дитмар удалился в скальную пещеру поблизости от башни, где и погребено ныне его тело. Умер он благочестивым затворником, истово замаливая свой грех. В гробу он походил на свой портрет в рыцарском зале, а как он выглядел при жизни, о том можно судить по изображению в настоящем документе: дав рыцарю отпущение, я сумел без помех перенести на пергамент его черты. Все вышеизложенное, по желанию самого Дитмара, было мною после его смерти записано, приложено к императорскому письму и помещено в железный сундук, по сем запечатанный. Да ниспошлет Отец Небесный избавление его духу, телу же – воскрешение к вечному блаженству!»
– Отныне он получил избавление, – произнесла растроганная до глубины души Эмилия, – и его портрет не станет больше наводить ужас на обитателей замка! Однако, судя по этому портрету и даже по страшной картине в рыцарском зале, я не догадывалась, что этот человек способен на подобные злодеяния! Не иначе как враг Дитмара лишил его самого дорогого, в противном случае едва ли последовала бы столь страшная месть!
– Быть может, об этом нам тоже станет известно, – отозвался барон и продолжил поиски.
– И кроме того, нам нужно узнать про Берту, – тихо добавил Фердинанд, робко глядя на Эмилию и свою матушку.
– Мы посвятили вечер памяти предков, – сказал барон. – Давайте же забудем о собственных заботах и прислушаемся к далеким голосам прошлого.
– Несомненно, – проговорила Эмилия, – несчастный, что запер здесь эти листки, пламенно мечтал о том часе, когда их извлекут на свет божий. Давайте же отнесемся внимательно ко всем без изъятия!
Барон просмотрел несколько листков, чтобы перевести их для слушателей со старинного языка на современный.
– Собственное признание Дитмара! – воскликнул он, едва пробежав глазами старинный документ. Он начал читать:
«Мир тебе и привет! Извлекая из тьмы забвения сию запись, знай, что, по крепкой вере моей в Господа и святых, дух мой обрел наконец вечный покой. И все же заношу на бумагу свою историю, дабы ты узнал причину моих мытарств и уяснил, что месть подобает не человеку, ибо человек слеп, а токмо Господу. Пишу не только ради назидания, но и затем, чтобы ты не судил меня в сердце своем, а, напротив того, пожалел, ибо я претерпел зла немногим менее, нежели сотворил, и если замыслил недоброе, то лишь потому, что сердце мое было разбито».
– И лишь одна Эмилия, с ее по-женски тонким умом, так верно это прозрела! – воскликнул Фердинанд.
Барон продолжил чтение:
«Я, Дитмар, прозванный Богатеем, был некогда бедным рыцарем и не имел ничего, кроме маленького замка. Но однажды, когда император Оттон отправился в Италию и избрал себе в императрицы прекрасную Адельгейду, я последовал за ним и завоевал любовь красивейшей из обитательниц Павии. Как нареченную невесту я привез ее в свою вотчину, уже близился день бракосочетания, но тут император призвал меня к себе. Его любимец, граф Бруно фон Хайнталь, увидел мою Берту…»
– Берта! – вскричали едва ли не все присутствующие, но барон, не отвлекаясь, продолжал:
«Дождавшись, когда император посулил ему за службу любую награду, какую он пожелает, Бруно потребовал себе мою невесту. Оттон пришел в ужас, однако монаршее слово было дано, и Бруно только должен был поклясться, что возьмет Берту в жены. Я явился пред очи императора, и он посулил мне богатые дары, землю и почести за то, что я уступлю мою Берту графу, но возлюбленную я ценил дороже любых тленных сокровищ. Император разгневался и приказал силой отнять у меня невесту, замок срыть, а меня самого заточить в башню. Там проклинал я его власть и свою судьбу, меж тем ночами стала являться мне в снах возлюбленная Берта, днем же я утешал себя, вспоминая эти приветные видения. Наконец тюремщик сказал: «Жалко мне тебя, Дитмар. Ты платишь заточением за свою верность, а ведь Берта от тебя отказалась. Завтра она станет женою графа. Не лучше ли тебе, пока не поздно, склониться перед волей императора и попросить у него в награду за прекрасную изменницу чего душа пожелает». Тут сердце мое ожесточилось, и на следующую ночь вместо милого образа Берты меня посетил грозный дух мщения. Утром я сказал тюремщику: «Иди к императору. Пусть забирает для своего Бруно мою Берту, но взамен я прошу эту башню и столько земли, чтобы возвести на ней новый замок». Надо думать, император и сам был рад это услышать; он часто впадал в гнев, а потом раскаивался, да только приказа своего отменить не мог. Он подарил мне башню, где я сидел в заточении, и всю землю в четырех часах ходьбы вокруг нее. Еще он дал мне много золота и серебра, чтобы я построил замок куда больше прежнего, разрушенного. Я взял себе жену, чтобы продлить свой род, но сердце мое все так же принадлежало Берте. Я выстроил замок и подземными ходами соединил его с башней и с замком Бруно, моего смертельного врага. Когда постройка была закончена, я стал наведываться ночами в крепость Бруно. Выдавая себя за дух его предка, я приблизился к кроватке сына и наследника Бруно, рожденного Бертой и мною обреченного на смерть. Няньки, дремавшие рядом, окаменели от испуга, я же склонился над мальчиком, напомнившим мне живой портрет его матери, и поцеловал в лоб. При мне был яд – этим поцелуем я убил ребенка. Бруно и Берта увидели в смерти первенца воздаяние Небес за нанесенную мне обиду и следующее свое дитя посвятили Церкви. Поскольку это была девочка, я ее пощадил. Больше Берта детей не рожала, и Бруно, в ярости от того, что его род угаснет, от нее отрекся, якобы раскаявшись в том, что завоевал ее бесчестным путем. Несчастная бежала в монастырь и посвятила себя Богу. При этом, однако, она повредилась в уме и как-то ночью, вырвавшись на волю, добралась до башни, где меня, жертву ее коварной красоты, держали некогда под замком. Там она оплакивала свое прегрешение, пока сердце ее не разорвалось; с тех пор башне присвоили имя Монашеский Камень. Я услышал в ночи ее рыдания и поспешил к башне – Берта лежала окоченевшая от студеной ночной росы и не дышала. Я решил мстить ее бесчестному супругу. Тело Берты я поместил в глубокое подземелье под башней и, пользуясь тайным ходом, стал подстерегать графа. Однажды я незаметно напал на него, схватил и утащил под башню, где истлевали останки его жены. Там я оставил его умирать. Когда император, гневаясь на Бруно за отвергнутую супругу, передал мне, дабы загладить несправедливость, все его добро, я распорядился засыпать подземные ходы. Дочь Бруно, по имени Хильдегарда, я взял к себе и воспитал как собственное дитя. Она выросла красавицей и полюбила рыцаря Адельберта фон Паннера. Как-то ночной порой ко мне явился призрак ее матери и напомнил, что дочь была обручена жениху вышнему, но Хильдегарда не согласилась отменить свадьбу. Когда в брачную ночь она обняла своего рыцаря, призрак подступил к ложу со словами: «Поскольку ты нарушила данный мною обет, мой дух не обретет покой до тех пор, пока по моей вине не погибнет одна из твоих внучек». Эта речь сподвигла меня заказать достойнейшему и прославленному монаху Тутилону из монастыря Святого Галла портрет Берты, по образцу того портрета, что написала она сама в монастыре, будучи безумной, и присоединить картину Тутилона к приданому Хильдегарды. Тутилон, однако, спрятал за картиной пергамент, где говорилось: «Я, Берта, гляжу на своих дочерей, не погибнет ли одна из них за мое злодеяние, тем примирив меня с Создателем; засим я обращу взор на любовное единение родов Хайнталь и Паннер и, прощенная, обрету радость в их потомстве».
– Именно эта злосчастная запись должна была разлучить меня с моей Эмилией, – вскричал Фердинанд, – но вместо этого свяжет нас еще крепче! Прощенная Берта благословит наш союз, и через нас с Эмилией породнятся между собой потомки Дитмара и Берты.
– Согласны ли вы с этим толкованием? – обратился барон к графине.
Графиня молча обняла Эмилию и накрыла своей ладонью руку сына.
Ликование царило повсюду, даже Клотильда искрилась весельем, и барону пришлось со смехом останавливать слишком бурные проявления ее радости. На следующее утро сняли печать с двери в рыцарский зал, чтобы на сей раз без неприятного чувства рассмотреть страшный портрет, и с удивлением обнаружили, что он уже не так страшен, поскольку краски на нем поблекли и линии утратили прежнюю резкость.