Повести. Дневник

22
18
20
22
24
26
28
30

Шуберт, к которой я ощущаю некоторую слабость, — мила по обыкновению, а кроме того, исторгает похвалы своей простой и приятной игрою. Одевается она отлично, но, о ужас! в последнем действии, на сговоре, облеклась в прегнусное желтое платье, подобное желтым платьям, иногда встречающимся в залах благор<одного> танцовального собрания! Пользуясь близостью, я рассмотрел эту донну внимательно, тем более, что она подходила к рампе и, освещенная лампами, будто говорила мне: «ну-ка, погляди и суди!». У ней тонкие, милые и смелые черты лица (Краевский заметил, что она похожа на мальчика), маленький рот и высокий лоб, несколько плоский. Нос отлично выдается вперед, и вообще она не так тоща, как казалась с первого раза. По словам Ольховского, собирающегося нас познакомить, она хорошего поведения. Но у ней четверо детей, говорит Каменский!

Понедельник, 7 дек<абря>.

В субботу утром у меня долго сидели Некрасов и Григорович, а обедали Каменский, брат с женою и Гаевский. Григорович уехал в Царское Село, сопровождаемый проклятиями. Много говорили и смеялись. Получено известие о новом побитии турок князем Бебутовым[463]. Отпустив гостей и не побрившись, я поехал навестить Евфанова, которого думал застать больным в постели. К изумлению, я нашел у него вечер по случаю вчерашней именинницы Варвары, — тестя с тещей и дочерьми, Своева, Дрентельна, Бышевского, еще парголовского доктора и молодого офицера казачка. Я так и оставался в теплом сюртуке, ужинал и смотрел на petits jeux[464], впоследствии коих паскудновидного Мартына Павловича заставляли скакать на одной ноге через всю комнату раза по четыре. В воскресенье начал статью о Теккереевых «Юмористах», для «Современника». Вообще, работ накопилось много. Просят продолжать «Письма о журналистике»[465], а мои «Драмы петерб<ург>ской жизни» дали Некрасову мысль об устроении особого отдела «Ералаш». Обедал, как водится, у Панаева, где нашел несколько новых лиц: поэта Фета (верно, un Pro-фета Мейерберова[466] — сказал Языков), коренастого армейского кирасира, говорящего довольно высоким слогом[467], и некоего Арнольда, отчасти хлыщеватого человека, знакомого с Маркевичем. Были еще Сократ, Анненков (которого я люблю, помня, кроме того, его приятное поведение со мной и все добрые отзывы), офицеры и Гамазов, но Гамазов отчего-то не пользуется моим расположением, да как ему и пользоваться, — он (по крайней мере, по наружности) — свинья неоспоримая. Перед обедом Фета вводили в мир парголовских идиллий и поэм, предназначаемых для Карлсруе[468]. Вечер кончил я у Марьи Львовны, а один из ее гостей, юноша довольно противного вида, довез меня до дома на маленьких дрожках, сам сидя чуть не на колесе. Эта заботливость заслуживает похвал.

Кстати, о четверге я и забыл. День был холодный, я поехал к Кильдюшевской в карете, имея на себе пальто. После довольно необыкновенного разговора я пошел по Невскому и так смерз, что должен был, сокращая расстояние, бежать обедать к брату. Оттуда на свидание с Лизой, оттуда домой с головной болью. Лег спать ранехонько. Lise развязалась с французом. Как бы я этому радовался в прошлом году!

Вчера Языков сказал восхитительную остроту о са plait[469].

Пятница, 11 дек<абря>.

О том, что происходило до пятницы или, лучше, до четверга, писать не стоит. Из чтения: Крабб, «Юмористы» Теккерея (уже обращаемые в статью), мисс Кембль и пр. Из поездок: обед у брата в среду, у Л<изаветы> Н<иколаевны> в среду же, у m-me Hel<éne> во

вторник, где было скучно.

В четверг, немного поработав до часу, проехал на выставку Общества п<осещения> б<едных> для дежурства[470]. Там я нашел все порядочных людей: Очкина, Инсарского (с которым я ближе сошелся), Философова и еще какого-то худого и длинного господина с бакенбардами. Первое дежурство прошло скоро, благодаря беседе, иллюстрированным изданиям (это предупредительность Одоевского), приходу Л<изаветы> Н<иколаевны> и других посетителей. Но посетителей, впрочем, имелось мало, а билетов спущено не более тридцати. От сильного освещения чуть не заболела голова.

Оттуда обедать к Луи с Григорьевым и Lise. Плохой обед, вялая компания, разговоры скучные. Потом пришел Григорович и оживил нас хоть сколько-нибудь. Он просил позволения привезти с собой в субботу истасканного Михайлова.

Суббота, 12 дек<абря>.

Выпадают в жизни дни, обильные неудачами. В эти дни чувствуешь себя желчным, все не клеится, все не по сердцу. Такие дни для меня выдаются рядами. Четверг, пятница, суббота. Нужно переждать эту линию, бороться же с ходом дел невозможно, тем более, что благодаря бога несчастия этих дней не велики. С четверга скучное дежурство, неудавшийся и скверный обед с доннами, головная боль вечером, в пятницу одинокая работа над Теккереем (впрочем, работа шла нехудо), нерегулярный сон, обед в одиночку, вечером мятель и холод, безотрадный вечерок у Фохта с Своевым. В субботу ясный день, но мысли и настроение духа не ясные. Маленькая прогулка и ожидание обеда. Прибыли только Григорович с Михайловым и брат, — ни Гаевский, ни Каменский не пришли, Григорович надоел нам, рассказывая о фарфоре, китайщине, японщине и саксонщине. Истасканный автор «Адам Адамыча» был мил, но поразил всех присутствующих своей наружностью[471]. Вечером прибыла Олинька, а я проехал к Лизавете Николаевне и провел у ней часа полтора, с глазу на глаз, весьма печально. Денег мало, жизнь однообразна, и так далее. Во вторник вечером смотр донн у Михайлова.

Понедельник, 14 дек<абря>.

Дурная линия продолжается. В воскресенье был у Панаева обед, или импровизированный банкет, на котором сошлось человек 20. Сократ с братом, В. А. Милютин, Фет, Григорович, Анненков, Лонгинов, Тургенев (почти вся русская словесность). Тургенев очень мил и приличен, но ему, кажется, сильно хочется играть роль законодателя на русском Парнассе, на что трудно согласиться. Это один из тех членов старой плеяды, которые когда-то остановились на Ж. Санде, художественности, Париже и русском помещике-звере и с тех пор не двигаются далее. Необходимость ладить с действительностью, покоряться ей и находить в ней прелесть им непонятна. За обедом и после обеда я без нужды зацепил хлыщеватую часть компании, дурно отозвавшись об Арапетове и Милютине, их друзьях. Зачем я это сделал, и сам не знаю, впрочем, о последнем я только сказал, что он не имеет таланту на смешные стихотворения.

Вечером Григорович увлек нас с Сократом в Пассаж, бегал за девочками и уговаривал нас его окондировать[472]. Но увы! от неловкого ли сиденья, простуды или чего другого, j"avais un mal assez fort dans un de mes testes[473]. Ходить было трудно, и оттого расположение духа вышло прегадкое. Вернулся домой, рано лег спать и долго не мог заснуть. Боль не прошла и на утро, — что бы это могло значить?

Вторник, 16 <15> дек<абря>.

Я начинаю видимо окисляться от позднего вставанья. В понедельник вечером боль, о которой недавно говорилось, прошла, но я чувствовал себя вяло, гадко, работал без охоты, гулять не ходил по случаю дурной погоды. Утром была Вревская, а вечером явился Данилевский и поднес мне свою книгу «Слобожане». Я перелистовал ее часть и решительно утвердился в том мнении, что Дан<илевский> не так подл и бездарен, как все о нем говорят, даже беседа его мне не противна, хотя я знаю хорошо его босвеллизм[474], его наклонность к сплетням и замечательную способность врать. Но Данилевский есть характер, хотя отчасти гнусный, оттого мне с ним веселее, чем, например, со многими моими собратиями по литературе. Отпустив юного поэта, «ученика Гоголева», я писал кой-что о Смоллетте и Гогарте, потом читал Крабба и «Вальполевы похождения в Хили»[475], которых не могу одолеть уже второй месяц. Сегодня не спал часов до трех, встал почти в 11 и, взбешенный кислотою духа, решился во что бы то ни стало вставить ранее. Сегодни обедают у нас Стремоуховы и Корсаковы. С утра я поехал по отличной санной дороге к Старчевскому для получения денег и не застал его (может быть, он спрятался). Завернул в департамент к Каменскому и видел его на минутку. Оттуда к Кильдюшевской, побеседовал с ней немного и получил новое приглашение в Москву. Потом заехал в Академию, чтоб устроить для Тургенева возможность посмотреть на картины Федотова, — но не застал ни секр<етаря> Григоровича, ни Ухтомского. Вообще, все дела идут как-то кисло.

Тем не менее, обед сегоднишний прошел отлично. Все были веселы и расположены смеяться. Дамы шалили, как ребятишки, напились наливки (с супа начиная), играли с котом, бегали по моему кабинету и вообще были милы. Говорили о турке и англичанине, потом я прочел Н<иколаю> А<лексеевичу> несколько стихотворений Лонгинова, «напечатанных в Карлсруе»[476]. Незаметным образом дотянули до 8 часов, тогда все разъехались, а Корсаков довез меня до дома Любомирского, где живет истасканный поэт «Адам Адамыча»[477]. По престранной лестнице взобрался я в чистенькую квартиру, где, кроме хозяина и немецкого литератора Видемана или Виберга[478] (занимающегося, между прочим, переводом моих повестей «для Германии»), нашел еще трех донн — панну Анелю, недурную собой особу, панну Софию, с которой я познакомился у Юзи (зри октябрь м<еся>ц) и еще русскую девицу, как-то прикосновенную к театру, Александру Николаевну, лицом своим напомнившую мне прошлогоднюю С. К этой последней донне я не без удовольствия пристроился. Явился Григорович, с фарфоровых заводов, с двумя китайскими вазами в руках, весь промерзший. Пошли анекдоты, жженка, пение, представление комедий и водевилей. Григорович врезался в Анелю. Дома очутился я в час и ужинал дома. На вечере участвовал еще уланский поэт Гербель, с которым я познакомился еще прошлого года, человек, как кажется, тихий и добропорядочный. Вообще, увеселение оказалось сносным, насколько может быть сносно увеселение такой полузнакомой и разнохарактерной компании.

Четверг, 18 <17> дек<сабря>.

Окисление продолжается. То не разбудят, то сам не встанешь, продрыхнешь до половины одиннадцатого и потом ходишь как приговоренный к смерти до самого обеда. Среды утро прошло так, что и сказать о нем ничего невозможно, знаю только, что было холодно и что снегу нанесены целые горы на улицу. Писал какую-то чертовщину о лекциях Теккерея, вяло, сухо и холодно. Обедал у Панаева, en petit comite[479] (что очень приятно), с Фетом, истасканным Михайловым и новым цензором Бекетовым, человеком очень милым, не имеющим ничего цензорского и свирепого. От него узнал я, что с Булгариным произошла история за фельетон о новой таксе извозчиков[480], а с Старчевским за обруганные «Пропилеи»[481]. После обеда явился Тургенев, которого я еще видел перед обедом, с Лонгиновым. Читали очень милую вещь Фета «Днепр в половодье» и другую, «Гораций и Лидия»[482]. Но что за нелепый детина сам Фет! Что за допотопные понятия из старых журналов, что за восторги по поводу Санда, Гюго и Бенедиктова, что за охота говорить и говорить ерунду! В один из прошлых разов он объявил, что готов, командуя брандером, поджечь всю Англию и с радостью погибнуть! «Из чего ты орешь!» — хотел я сказать ему на это.