Не выдержал характера и спал до 1/2 10-го, утром перебирал «Punch», «Athenaeum» и не принес ни себе, ни отечеству пользы ни на грош. Потом гулял не без удовольствия по набережной, видел Дрентельна и обедал довольно плохо. Перед обедом приехал Григорий с известием, что у него родился сын Михаил, коего я буду крестить. Еще вчера Олинька была на вечере у Марьи Львовны, — доказательство того, как благополучны были роды. Но я сказал, что эта легкость не должна служить поощрением к детопроизводству. Итак довольно трех в три года и один день. Свадьба была 25 октября. В четверг будет прощальный обед Банковскому.
После обеда получил билет на «Риголетто» в 4-м ряду и поехал. Увидя Каменского в антракте, я повернулся к стороне сцены и пожал плечами. Истинно глаголю: нужно не иметь ни одного знакомого дома и ни одной книги в кабинете для того, чтоб ездить в оперу, особенно в «Риголетто». Впрочем, тут я сам виноват: очень нужно было мне глядеть в ложи, кланяться знакомым, искать взорами хлыщей (которых теперь как будто менее: может быть, они все у Рашели![405]), а не углубляться в оперу, не переноситься мыслями на место действия! Народу было много, но театр не был полон, и оттого было мало этого подлого, тело накаливающего воздуха, который мне так неприятен. Видел Лонгинова, Строганова, Веревкина, Акимова, Милютина ст<аршего>, видел и разных престарелых мумий в роде Чернышева, Адлерберга и Перовского. Очень хорошеньких женщин не было. В антракте в foyer[406] произошло движение, как будто при приезде какого-нибудь великого лица, и толпа хлыщей собралась глядеть на молодого Воронцова с женой. К ним подошел молодой Паскевич, вероятно с женой же — creme de la creme[407]. Я взирал, но не благоговел. В креслах мелькало тоже несколько донн, довольно изрядных. Вообще все увеселение, если его перевести на деньги, не стоило и пятиалтынного.
Утром ездил: к Олиньке, Росторгуеву, Некрасову; обедал у нас Дрентельн и сообщил кое-что забавное о первом представлении Рашели. После двух первых актов он встал с места и спросил своих соседей: неужели это хорошо, господа? Особенно entourage[408] Федры безобразен[409].
Вечером к Маевскому, где был Сократ, проклинаемый стократ, и Калиновский. Поехали в Стремянную улицу и по деревянной, но чистой лестнице взошли в три комнаты, обитаемые польками. Одна из них, Юзя, довольно мила, напоминая собой m-me Viardot, только в изящном виде. Ужинали, пили теплое шампанское, и Сократ доказал, что он не Сократ, а Разврат. Вообще, впрочем, особенного веселия не было, — недоставало согласия в общем концерте. Лег спать в 1 1/2, если не позже.
Утро прошло в чтении, гуляньи и беседе с Капгером, который у нас обедал; после обеда спал, изготовляясь к пиршеству Балтазара[410]. В половине 8-го заехали к Викт<ору> П. Гаевскому и застал у него на столе работу о Дельвиге[411] — дурной признак! Скоро явился сам хозяин и объявил, что у него злобный триппер, а сам он не знает, ехать ли на бал. Но явился Николай Семенович, и сердце не выдержало. Мы поехали трое в карете, заезжали в Милютины лавки[412], откуда Амфитрион[413] вышел с фруктами и ананасом. Квартира Ольги, оказавшейся на этот день Прасковьей Ивановной, сияла огнями, в ней находилось дам 12, между ними Лиза, там назыв<аемая> Полковница, Наташа и Саша, приятельницы Каменского. Лиза была всех лучше в розовом шелковом платье, с миллионом браслетов и колец. Кроме ее, две донны могли назваться пышноволосыми, Полковница и еще одна Марья Петровна, совершенно напомнившая собой одну из виньеток Shakespeare"s Beauties Images[414], кажется. У одной Маши отличные глазки, ножки и руки, а сама она сложена так, что, переодевшись мальчиком (после жженки) в сюртук Гаевского, она походила на мальчика совершенно. Заварили жженку, и дамы пили исправно, особенно Полковница и одна Софи, весьма бойкая и грациозная донна, прозванная Одалиской. Говорили подлые остроты, экспромты и так далее. Танцовали до того, что Маша, имевшая на себе одни штанишки и сюртучок, совершенно промокла. Виктор Павл<ович> скакал чрез стулья, кувыркался, а потом жаловался, что у него покалывает. Тень Соляникова должна была ликовать в этот вечер. Лиза скоро уехала, а Марья Петровна стала героиней вечера. За ужином ей сказали экспромт, оканчивающийся стихами:
Одним словом, ужин и весь вечер совершенно были достойны Поль де Кока или Ивана Чернокнижникова. Я сидел возле Маши. Из мущин были еще Серапин, Познанский и другие лица, которых не знаю по именам, всего человек 7. Нельзя было сказать глупости, чтоб она не возбудила смеха и рукоплесканий. Все это, однако, было далеко не то, что вечера в доме Бруни или Михайлова, особенно первые вечера с Григоровичем и Ждановичем. Но вообще пир был хорош и вышел бы лучше, если б не было такой роскоши. Вечер с гризетками не должен быть слишком блистателен и богат. Домой я вернулся, proh pudor[415] — в четыре часа утра и спал до 11.
Чем нелепее и неистовее идет мое время, тем аккуратнее ведется дневник. И не мудрено, кроме его я ничего не пишу, а пустею, вероятно, с каждым часом. За весь этот месяц ни одной мысли, ни одного плана нового, ни одного шага к осуществлению старых, ни одного начатого труда. Живется весело — это правда, но надобно знать и честь. Еще три дни беспутства, и basta! basta! basta, per pieta!»[416]
Сегодни опять пир и разврат, довольно гнусный. Подобно Панаеву, я все утро бродил полусонный и не жил, оживился же только в час сумерек. Чтоб протрястись, я прошел до Луи пешком, там в 1 No гостиницы уже стоял стол с фруктами, серебряными вазами и кувертами на 25 персон. Скоро явились гости и сам бенефициант[417]. В этот день я первый раз с приезда видел Фридерихса, Евгена Крылова и нескольких других, кем менее интересуюсь. Сидел я около Дрентельна и Ванновского, имея налево Евгена и
Для любителя можно было нарезаться отлично. Я выпил рюмки две мадеры, рюмку рейнвейну и немного шампанского, наотрез отказавшись от бургонских, бордосских вин и портера. Некоторые из гостей, особенно молодежь, напились, общий крик начался с середины обеда. Пили здоровье Ванновского, и я прочел ему en petit comite[420] такое не совсем благопристойное, но из сердца исходящее напутствие:
Все шло живо и хорошо, хотя Витязь, распорядитель фестеня, несколько раз замечал мне, что я не весел. Мое веселье есть веселье особенное, к которому надо присмотреться и примениться, чтоб оно понравилось. Курили, приставали к Савону, потешались над нарезавшимся Чиколенкой, который пел французские романсы. Потом качали на руках Григория, Ванновского и, неизвестно почему, меня. Такое внимание со стороны прежних товарищей (хотя и пьяных) не могло мне не полюбиться.
После кофе, ликеру и коньяку, часов в 9, часть компании надела каски и двинулась за мною — куда? О том говорить нечего. Дети мои (я думаю, не родные, а крестные), которым попадется этот дневник в руки, пожалуй, назовут меня грязным <...>, но пусть они не произносят приговора, не подумавши о нравах нашего времени. Мы развратничаем так, как, например, англичане прошлого столетия пьянствовали en masse[421]. Тут не столько действует внутренняя испорченность, как обычай, воспитание, остатки удали, праздность (вечер после пира есть вечер, погибший для всего дельного). С переменой общего духа мы будем сами смотреть на эту моду, как на безумие, а дети наши будут наслаждаться и реже, и умнее, и пристойнее. Но довольно морали, тем более, что предмет не совсем морален. При сборах я пожалел о разъединении когда-то блистательных финляндских шалунов, — полковники не пошли с нами, из младших часть раскисла, и со мной остались только Капгер, Смирнов, Чиколенко
Главнейшим событием этого дня было представление «Федры». Я ехал, не ожидая многого, но не ожидая и чего-нибудь скверного. Съезд был так велик, что кареты тянулись до самого дома Крыловой, в ложах сидели рожи, в креслах изобилие хлыщей, а рядом со мной Арапетов, еще более противный, чем когда-либо. Видел Некрасова, Гаевского (Н. С.), Краевского, Мухортова, Милютина, Греча, Ольхина. Пришел я, когда два какие-то хама в хитонах стояли на сцене и излагали начало пиесы. Наконец, при громе рукоплесканий, окруженная женщинами противного вида, явилась знаменитая Рашель в плюшевом пеплуме и газовой тунике, с короной на голове и каким-то всевидящем оком на шее. Она хороша, — но красота ее не шевелит сердца, стройна, с тонкими чертами лица, отличными руками, глазами и бровями, впрочем брови, от привычки хмуриться, лежат как-то странно. Роль свою она начала глупыми и неестественными завываниями, но скоро расходилась и была точно хороша. В любовных сценах она походила на женщину, одержимую бешенством матки. Меня трудно потрясти, и я не потрясался, но публика потрясалась и была права. Восхищенный Арапетов глядел на меня злобно, а я на него с презрительной холодностью. Entourage Рашели плох, но не так худ, как я думал. Тезей, за что-то нелюбимый публикою, не хуже других. Одна Арисия — стерьва, каких мало. Я уехал после Тераменова рассказа. Ужинал у брата.
Поутру были Вревская, Стремоуховы и М. Н. Корсакова. Я гулял немного и заходил к мисс Мэри. Обедал дома и спал днем, отчего ночь провел плохо.
В субботу поутру был у меня Н. П. Евфанов, после его ухода я читал Сильсфильда, с особенным вниманием вникая в его аргументы по поводу рабства в Север<ных> Амер<иканских> Штатах. И этот писатель, так умно и ловко защищающий необходимость ладить с фактами совершившимися, становится дерзким дураком, судя о России или Франции. Получено известие о взятии турками Николаевского укрепления, — известие печальное и пророчащее долгую борьбу[423]. Теперь едва ли остается надежда на мирное окончание вопроса!
Из дома пешком к Каменскому, оттуда к Григорьеву, оттуда пешком в итальянскую ресторацию. Непотребный Сатир надул и не пришел, но взамен его явились Сократ, Маевский и Балтазар. Обед прошел очень весело, пели, смеялись, говорили по-итальянски, пили много мадеру, шамбертен и сен-Пере. Оттуда в Эльдорадо, где я провел вечер, как следует