Повести. Дневник

22
18
20
22
24
26
28
30

Вот главнейшие причины, но многие из них существовали прежде, не мешая моему счастию и ручательству за его продолжительность. Вытекала тут общая причина: недостаточность прежде установленного порядка жизни и недостаток твердости для следования новому плану.

С тех пор, как я узнал, что жизнь есть не комедия, а борьба, что на свете не все к лучшему и что я слишком восприимчив для душевной беззаботности, моя прежняя теория жизни упала. Тщетные усилия подставить вместо нее новую поселили во мне презрение к своей собственной слабости и недеятельности. Может быть, я был слишком строг, ругая себя фетюком, может быть, мне следовало без негодования на себя строить новое здание из материалов по моим средствам.

Как бы то ни было, я стою теперь на обломках, и мне некуда спрятаться от напора жизни мелочной, расчетливой, материальной, которая с минуты на минуту должна ко мне подступить. Чиновническая жизнь должна страшно сушить душу, когда мы видим и военных людей такими черствыми. А военные люди имеют и разгульную беседу, и сладость отдыха от физической усталости, и ранние прогулки на заре (хоть и поневоле), и бивачные ощущения, и полукочующую жизнь. Да, расставаясь с военною жизнью, я говорю ей душевное спасибо за дружбу товарищей, за маневры, за дневки, за скандальную болтовню, за всё и за всё, в чем сердце мое находило много такого, о чем другие не помышляли. Я оставляю полк вовремя, окруженный уважением, провожаемый сожалением. Кажется, я немного удалился от дела.

Но теперь, когда прошли первые надежды и первые потехи юности, как разрушительно подействует на меня воздух канцелярии. Я сделаюсь свиньей, если до тех пор не успею сделаться порядочным человеком. Пока еще время, надо звать на помощь идеи истины, добра и изящества, звать на помощь любовь к науке и нравственному усовершенствованию, звать ощущения, смягчающие душу, звать самый эпикуреизм, собрать всё, что есть в душе сносного и порядочного, и составить из всего этого план жизни и дел, твердый, неизменяемый ни в одном случае, но способный к усовершенствованию.

Поздно составлять его, когда придется начинать новую мою службу: куча новых лиц и обязанностей надолго отуманит голову. Надо начать теперь же и, по мере составления, неотлагаемо приступать к исполнению.

Рассматривая распределение моего дня в материальном отношении, я нахожу его до того неудобным, что приписываю ему в сильной степени нравственные мои недуги. Я твердо убежден неоднократным примером, что чем более я предаюсь деятельности нравственной и физической, тем я счастливее.

Теперь же я живу как: встаю в 9 часов, иногда позже, вследствие такого сна я поутру вял и ленив и неспособен к труду. Я решаюсь вставать в 7 или 7 1/2 и ходить по улицам до усталости. Пока я не приищу себе достойного умственного труда, я буду утомлять себя физическими трудами. Правило мое будет: не быть праздным ни одной минуты в день, кроме короткого срока после обеда. Хотя бы, за неимением других занятий, пришлось мне гулять по Большому проспекту в день десять раз, я скорее решусь на это, чем сидеть на диване и ни о чем не думать. Сообразно сказанному будет расположен мой день. Но перейдем теперь к составлению новой философии, которая б устроила порядок моей нравственной деятельности. (Продолжение со временем).

16 янв<аря>.

Когда я слышу о болезни и смерти какого-нибудь простого человека, солдата или крестьянина, мной овладевает до чрезвычайности грустное чувство. В эти три месяца я почти видел смерть бедного Герасимова, у нас умерло два отличных человека, и теперь в доме тяжело больна одна женщина, при которой мы все родились.

У меня умирали люди одного со мной положения, к которым я был привязан, у меня умер отец, которого я любил, но горесть, испытанная мною при этих случаях, была совсем отлична от грусти, охватывающей меня у постели умирающего солдата или старого слуги. Первая идея бывает ропотом на причину, создавшую нас, на природу и на весь свет, — потому что жизнь и смерть бедного труженика, не видевшего в жизни ни наслаждений, ни борьбы, ни любви, ни даже чувственных удовольствий, возбуждает страшный вопрос: где справедливость?

Есть люди, жизнь которых есть цепь страданий, неудач и падений, но все это предполагает идею счастия, хотя <бы> возможности счастия, идею борьбы, потому что борьба есть жизнь. Сверх того, большая часть подобных людей пользуются материальным благосостоянием. Но боже мой! за что миллионы творений, равных по всему этим немногим, волочат жизнь без возможности счастия, живут с стесненным умом, с недостатком самосознания. Страдания их лишены очистительной силы, свойственной страданиям, наслаждения их так ничтожны, да еще и теряются по недостатку внутреннего сознания в наслаждении, борьба их есть чаще всего борьба с нуждой и голодом. Боже мой, за что на одного человека, который ест трюфли[170], сотни глодают черствый хлеб, на одного, который сидит в театре, десятеро бедняков мерзнут около лошадей на подъезде, на одного офицера, который сидит покойно, в караульной комнате, десятки солдат жмутся в одной комнатке и сидят сутки на хлебе и воде, не смея заснуть более двух часов. И каково же видеть одного из этих пасынков судьбы на смертной постеле, когда он имеет такое право проклясть свет и судьбу, его создавшую, и видеть его, ожидающего смерти в грустном спокойствии, часто сохраняющего и покорность и преданность к нам, и видеть, что он еще платит благодарностию за каждый внимательный взгляд и ласковое слово!

Я понимаю людей, для которых любовь к народу сделалась религиею. Стоит только подумать о том, что делается на свете, чтобы сердце облилось кровию. Кого не воспламенит страстью к справедливости страдание большинства людей и в особенности то, как оно переносит свои страдания. Сколько добродетели, преданности и любви скрыто в массе, которую мы зовем грубою массою!

Я верю, что со временем люди переменятся и настанет время, когда не будет рабов и неимущих, когда перед каждым человеком будет открыта дорога всевозможного блага и усовершенствования. В исполнение этой утопии я верю твердо: заря ее уже занялась. Но за что же прострадали даром миллионы созданий, не дождавшихся царства истины, которые с каждым днем отходят тихо и тоскливо — куда, кто их знает. Для чего они жили, почему они не видали радостей и жизни, за что другие и жили, и радовались? Справедливость требует им бессмертия. Когда придет царство истины, люди обойдутся без идеи бессмертия, пожалуй, и теперь мы, счастливые мира, вырвем с кровью из своего сердца надежду на возможность будущей жизни, — но боже мой! им, страдальцам и труженикам, дай бессмертие, дай им его не как награду, а как должное. Если душе бедного мужика, верного слуги или измученного солдата не суждено проснуться снова и вкусить радости, которых прежде она не ведала, если за страданием одной жизни не последуют наслаждения другой, — то бога нет и он не надобен. Весь мир тогда есть шутка злого духа, человечество будет негодною плесенью на поверхности земли.

Страшная тайна лежит на конце всех человеческих размышлений: все ли кончается с смертью тела? Я хотел бы знать одно: верили ли вполне господа философы тем курчавым теориям, которые так мило красуются в их книгах? Я думаю, что нет. Если добираться до идеи бессмертия, то надо идти путем любви и энтузиазма, а никак не по лабиринту абсолютов и фюрзихзейнов[171].

19 января 1846.

Все еще не выходит отставка. Если б побольше денег (в обширном смысле), я бы был совершенно счастлив, если побольше их хотя в настоящее время, я бы был совершенно покоен. Впрочем, необходимость службы меня не пугает, я чувствую, что я всегда буду сам себе господин, а поглядеть на новых людей, на новые дела довольно интересно. В среду (сегодня воскресенье[172]) я получаю решительный ответ от директора канцелярии. Если он будет противен моим ожиданиям, дела мои запутаются, но огорчаться я не намерен.

Будем продолжать мой план. Рождается вопрос: чему я верю? Вопрос и решение его очень важны: вся жизнь зависит от убеждений. Настоящий христианин не будет эпикурейцем, материалист не вдастся в аскетизм, и так далее.

Несмотря на все усилия мои и великую потребность веры во что-нибудь, я могу сказать о себе в обширном смысле, что я не верю ни в бога, ни в черта. Выражение резкое, но оно передает мою мысль. Под именем бога я разумею убеждения утешительные, веру в бессмертие и благую причину, создавшую нас. Черт для меня есть материализм. Я даже не скептик, потому что верю в возможность чистых правильных убеждений и в возможность посильного разумения истины. Но спасительным маяком (что за пошлая вычитанная фраза) возвышаются для меня три идеи, в которых я вижу все, что есть самого высокого на свете: идея добра, правды и любви. В то время, когда моя душа бывает взволнована неизвестностью, сомнениями и неопределенными порывами, одни эти идеи могут ее успокаивать и хотя несколько ей отвечать. Зато они для меня все, и я должен весь им отдаться. Я верю, что все люди равны и что всякий имеет право жить и пользоваться благами жизни нисколько не меньше всякого другого. Из этого ясно обозначаются мои обязанности ко всем людям, да и распространяться не стоит: в трех вышеназванных идеях заключается ответ на все вопросы об обязанностях и правах.

Я уверен, что пользоваться благами материальными совершенно позволительно и быть эпикурейцем часа два в день даже полезно. Спокойствие часто бывает полезно для нас, слабых бойцов: в эти минуты мы собираем свои силы, обдумываем прошлое и будущее, собираем сведения и решаемся на усовершенствования. Насчет круга любимых занятий и выбора для своей собственной деятельности я не могу еще ничего сказать, потому что новый образ жизни и новые хлопоты должны сначала поприглядеться.

14 февраля.