Повести. Дневник

22
18
20
22
24
26
28
30

Короче сказать, мы более года почитали себя в конец разоренными, жили тесно, сокращали расходы, и все, что ни окружало меня, жаловалось на свою судьбу.

Я был глубоко несчастлив в это время. Был я воспитан на свободе и в полном довольствии, товарищи мои по корпусу были все богачи и аристократы, были все очень глупы, и их счастье кололо меня в самое сердце. Была у меня мысль служить и работать, выучиться делам и приняться за устраивание нашего состояния, но на все это требовались годы и годы, требовалось терпение, а мне было только восемнадцать лет, — а главное, я был совершенно неспособен к практической жизни. Средств у меня было мало, потребности гигантские, и всякое столкновение с действительностью более и более ожесточало и давило меня. Я получил глубокое омерзение к жизни, — причина тому очень ясна.

Ровно четыре года назад, весною, познакомился я с одним замечательным человеком, который заслуживает один целого романа[186]. Это был художник, который никогда не написал да и не напишет ни одной картины. Жил он в отдаленном уголку Петербурга, в крошечном флигеле, посреди запущенного сада. Все состояние его заключалось в двух тысячах ассигнациями годового дохода, я был перед ним богачом. Человек этот был настоящий философ, немного поопрятнее Диогена, много читал, любил музыку и живопись, а в свободное время шатался по улицам безо всякой цели. Ни разу не видел я его угрюмым или просто скучным, разговоры с ним доставляли мне неописанное облегчение. Он видел много горя: женщина, которую он любил, умерла (ему было 22 года во время ее смерти), на службе его пробовали притеснять, да он тотчас же вышел в отставку, и не позаботившись о состоянии своего кармана.

Долго будет описывать вам благотворное влияние человека этого на мой образ мыслей, он дал мне, между прочим, совет готовить себя на литературную дорогу. Я не вполне послушался его и, кроме того, поступил в гражданскую службу, от которой он меня отговаривал. Но более всех разговоров действовал пример. Видя каждый день это спокойное, умно-беззаботное лицо, я дошел до убеждения, что можно посредством размышления и сокращения своих потребностей поставить и себя в такое блаженное состояние нравственного равновесия. Любимый афоризм этого человека был такой: «Не торгуйтесь с жизнью, берите как есть, а потом глядите в оба». Впрочем, к таким отвлеченностям разговоры наши редко подходили.

Первые меры, которые взял я с целью облегчить свою участь, были отчасти глупы, отчасти внушены довольно грубым эгоизмом. Начало по неволе было не совсем ловко сделано, но я был тогда молод. Чтоб избегнуть вида семейных огорчений и нужды, я совсем не жил дома, а если сидел у себя в комнате, то занимался чтением и писаньем всякой ерунды: как все юноши, я был уверен, что из меня выйдет превосходный писатель. Много времени проводил я у моего приятеля, где иногда собирались два человека, подобные ему, и трудно представить себе что-нибудь полезнее, оживленнее этих разговоров. Остальное время я ходил и размышлял; о чем размышлял я, этого совершенно не умею вам сказать, — но знаю только то, что такие прогулки доставляли мне бездну пользы. Время было летнее, места и зелени было довольно. В полку я имел должности, которые избавляли меня от тяжелой стороны военной службы. Нет сомнения, что процесс этого мышления не был нормален, нет сомнения, что я поминутно сам себя обманывал, да что же из всего этого? Тем ли, другим ли путем далось нам счастье, — не все ли равно? К тому же я был молод, я выучился извлекать весь сок из каждого наслаждения, а наслаждения кое-какие были.

Продолж<ение> псих<ологических> статейПись<мо> 2.

Если не скучно, станемте продолжать наши рассуждения об одиночестве, спокойствии и об оборонительной тактике против бед практической жизни.

Раздражительно сосредоточенные характеры, к числу которых и мой, и ваш относятся, могут в некоторых случаях сделаться смешными и достойными сожаления. Горестная эта оказия может произойти тогда, если человек ударится в беспричинную мизантропию, вообразит себя непризнанным гением, мучеником общественного устройства и так далее и так далее. Роль эта довольно эффектна, и если ловко надувать самого себя, то можно, к вящему своему удовольствию, выдержать ее надолго. Не мне восставать против надувания себя самого: «тем или другим путем, будьте счастливы и спокойны», — вот мой совет и вся моя мудрость.

Но такое надувание представляет много неудобств: в основе его лежит мысль, которая способна раздражить самую ленивую натуру, а кроме того, когда придет пора убеждения в этом, что силы наши слабы, что мы не лучше других людей, мы можем горько обвинять себя и прийти к раскаянию, которое, как вам известно, есть большой грех.

Лучше сознаться прямо и просто, что воспитание наше не приготовило нас к жизни практической, что тревожный наш характер не уживается с горькими проделками действительности, — и, сознавшись во всем этом, предаться тихому отчуждению от интересов общества. Ласкать себя мыслями, что я лучше других, что мне-то именно и суждено было сталкиваться на жизненной дороге с людьми недостойными. Думать все это я позволяю сколько угодно, но не надо вполне увлекаться такими мыслями, не следует рисоваться перед самим собою.

Если поставить себя на место человека, который не может удалиться в полное уединение, то легко можно заметить, что такому человеку трудно быть спокойным и удержаться от желчной, порывистой мизантропии. Счастлив тот, у кого есть свой уголок, куда не доходят слухи о возмутительных дрязгах, где можно жить одному с тем обществом, которое мы сами себе составили.

Художник, о котором говорил я вам недавно, составлял блестящее исключение, потому что он ухитрился в Петербурге, центре роскоши и деятельности, отыскать себе спокойный пункт, из которого с насмешкою оглядывал он жизнь, в которую рвутся тысячи людей, чтоб изнемочь, поглупеть и распроститься с человеческим достоинством. Но то был человек закаленный в житейском горе; если б он захотел жить, как живут другие, он сумел бы пробить себе блестящую дорогу. А мы с вами, если б и выдумали терпеть, мучить себя, усиленно трудиться, все-таки ни до чего б не дошли.

Можно перетолковать мои мысли в худую сторону и подумать, что я выражаю такую доктрину: «Мне не суждено играть роли в жизненной комедии, следовательно я сам удаляюсь со сцены. Прочь от меня всякая деятельность, кроме той, которая ведет к эгоистическому спокойствию».

Я вовсе не враг деятельности, но мы с вами непременно должны действовать на той дороге, где некому нас смущать. Вам предстоит труд устроить ваше большое имение, мне следует возиться с моим, только трудиться надобно без особенных усилий, не огорчаясь хлопотами и неудачами. Нам следует возделывать ту частичку таланта, который мы имеем, с мыслью извлечь из него все, к чему он способен.

З<аписки> х<олерного> в<ремени>.

16 и<юня? июля? 1848 г.>[187]

Я того мнения, что везде, где есть опасность, есть и своего рода удовольствие. Человек так устроен, что всегда частичка его организма расположена к наслаждению: чем слабее организм человека, тем доступнее ему наслаждения, чем более препятствий, тем цель кажется краше. Я видел людей, которые были под пулями и которые непричастны пошлым идеям геройства, что же: люди эти говорили, что день, проведенный посреди опасности, навсегда остается приятным воспоминанием. Лишняя минута покоя ценится только при беспокойной жизни, здоровье ценится, когда человек окружен больными, никогда человек так не выучивается гастрономии, как при лишениях для желудка, во время странствований или военных переходов.

Чем объяснить любовь старых гроньяров[188] к военному ремеслу если не удовольствием, которое сопряжено с опасностями. Род человеческий глуп, это правда, но все же не настолько, чтоб увлекаться одними бестолковыми, высокопарными идеями, которые даже в курсах истории и в газетах сделались пошлыми.

Возьмем игроков, которые любят свое ремесло, неужели одна только страсть ими двигает — жажда прибыли? Тогда бы разбогатевший игрок с отвращением бросал бы карты, тогда каждый из них только бы и помышлял, как устроить свою независимость и навсегда отказаться от игры. Тогда бы игрока одушевляли те же чувства, что и чиновника, мечтающего о пенсии, а между тем игроки смотрят на чиновничью жизнь как на вещь жалкую и презрительную. Нет, игрок имеет другие наслаждения: рискуя каждый день тем, что люди почитают величайшим благом жизни, деньгами, он в самом риске и в опасности лишиться этого блага находит источник живых наслаждений.

Св. Августин сказал: «Приятно быть на корабле в бурю, если знаешь, что корабль останется цел». Я совершенно согласен с этой мыслию, но кажется мне, что для большего удовольствия следует, чтоб при опасности была и часть неизвестности. Если б меня посадить на такой корабль, я бы мог только наблюдать над людьми, зараженными страхом смерти, — собственное же мое сердце не билось бы ни на волос сильнее, потому что я бы знал, что корабль спасется.

Всякая опасность пробуждает в нас новые силы, новые ощущения, об которых не помышляли мы во времена спокойствия. В энергическом человеке напрягаются душевные силы; в нас, людях потасканных, является инерция, которую нелегко преодолеть. Тот, который бы струсил в чистом поле, может с успехом обороняться в крепости, тот, который ни за что в свете не покажет носа в край больной и опасный, спокойно перенесет тяжелое время сидя у себя дома.

Впрочем, развивать этих идей я не намерен в подробности, потому что в другом месте, года два тому назад, наговорил много вещей, которые лень повторять. А потому я прямо приступлю к делу.