Стихотворения. Проза

22
18
20
22
24
26
28
30

13

15 ноября 1909. Змиевка, Рязанской губ.

Мир тебе, дорогой брат Лев Николаевич,

хочу сказать, во-первых, о том, что служит так часто мне печалью при встрече с людьми, это то, что я по слабости своей постоянно отступаю от того, чтобы не говорить им ничего торопливого, как бы несознательного и только то, что вытекает из чистой любви к ним и молитвы к Богу. Потом хочу сказать о всем том, в чем с тобою отчасти расходимся. Во-первых, о песнях. Ведь для неграмотного народа это единственная возможность той работы, которая состоит для тебя в перечитывании мыслей. Но мысли, как бы ни были они хорошо изложены, не запомнишь наизусть, а то, что сложилось в песню на голос, то останется в памяти почти навсегда — и разве этот способ хранения их и вызывания их на память, когда есть в этом потребность, не лучше книжного (связанного к тому же с рабством и рынком). И что же сообща разве не лучше сливает присутствующих в одном чувстве, чем чтение одним человеком чего-нибудь вслух перед другими. По содержанию своему песни часто почти буквально излагают или толкуют евангельские притчи. Но и то, что ты назвал в них красноречием, я не могу осудить. Ведь оно вытекает из самого простого и чистого желания как можно точнее и сильнее передать свои чувства другим — а душевный язык наш так беден, что невольно для обозначения всего душевного богатства прибегаешь к подобиям и сравнениям, взятым из мира видимого, говоришь, напр., о весне, о цветах — разумея невидимое. Зато совсем иначе относимся мы к тому, что называется художественностью у образованных и что ты не осуждаешь, напр. к рассказам. В рассказах есть выдумка — а это уж такая ложь, с которой никак нельзя примириться. К притче или к тем подобиям, которых ты встретишь в наших песнях, и я и каждый из нас так и относится, что это есть только притча или подобие того, что совершается в нас, в людях, и в Боге. А в рассказах тот, кто рассказывает — разными мелочными подробностями — силится обмануть другого, заставив его поверить, что все это так и было — как он говорит, тогда как на самом деле этого не было и сам он знает, что этого не было. Даже странно, что не замечают этой ужасной лжи, и мне с детства, я помню, она претила и никогда я с ней вполне не мог примириться. А простой и неиспорченный человек никогда не мирится с нею. Он или просто поддается этому обману и действительно верит рассказчику — или, если узнает, что это ложь, отвернется от нея — как от пустой забавы. Помню, как мучительно мне было объяснять в тюрьме одному крестьянину про твой роман Воскресение, что он — быль и не быль — и сколько лжи и хитрости нужно было для этого! Он мучился этим, и все теряло для него всякий смысл, когда слышал, что Нехлюдова не было, — и не мог поверить, что писатель мог решиться на такую ложь — и все рассказы, какие попадаются мне теперь здесь в руки, мне стыдно кому-нибудь давать, и я их бросаю. О том же, что пение может быть внешним обрядовым, о чем ты упоминал, — так с этим приходится так же бороться, как и с внешним обрядовым чтением. Вообще же образованному человеку — привыкшему ко лжи, т.е. к искусству в пении в концертах и тому подобному, почти невозможно представить себе, то что мы имеем в наших песнях, так далеки они от того, что он знает. Нужно много строгости к себе, смирения и главное простоты, чтобы стать участниками этого пения, а не только ценителями или слушателями — чтобы понять все, что есть в этом... Впрочем, и я повторяю, что пению мы все-таки не приписываем какого-либо особого значения, тем более значения молитвы.

Второе, в чем мы с тобою отчасти расходимся, это в понимании некоторых мест евангелия и еще более библии и древних пророков. Хочу сказать об этом так: и я многое не понимал в них. Но я верил им. По крайней мере думал так и из любви к ним, не могли же они говорить пустые, непонятные и не имеющие никакого действительного значения слова... и старался вникать в них, считал себя ниже их, и вот когда стал жить в обстановке, в какой приблизительно жили и они и жил Иисус, т.е. когда стал исполнять его заповеди... стал открываться мне и смысл того, что не понимал. И не суеверие это в нас, когда мы, напр., и рассказ евангелий о событиях, бывших после казни Иисуса, считаем почти весь за правдивый и полный глубокого, хотя и не наружного, но живого смысла. Но как говорить об этом? Это относится уже к тому, что дает нам веру и силу так жить, как живем, и что хочется рано или поздно высказать всем — почему не пришло еще время. Сейчас же пишу это тебе скорее ради того, чтобы и ты был осторожнее в суждениях об этих книгах. Иногда тяжелы нам твои отзывы, напр. о библии, — которая для нас тоже живая и прекрасная книга, и хочется этими словами хоть несколько приблизить тебя к ним[239].

Наконец третье, что хочется сказать тебе, это то, что и я иногда теперь кое-что записываю и со временем м.б. пошлю тебе. Пока же — маленькие “отрывки” из дневника, который я написал, когда только что пробудился, напечатаны без меня в Альманахе Шиповник, книга VIII[240]. Там две или три мысли могут послужить нашему более близкому общению с тобой, если они попадутся тебе. Конечно ужасно, что там напечатано из рассказов и что ты в свое время уже осудил. Но более этого является иногда желание дать прочесть тебе дневник или некоторые письма — сестры Маши Добролюбовой[241], умершей плотью три года тому назад. Их и брат Александр Добр<олюбов> очень ценит. Только все эти желания вытекают из одного: м.б. и нам придется выступать в печати, и тогда, когда тебя уж, может быть, не будет на этой земле, а хотелось бы приступить к этому в союзе с тобой, т.е. в знании того, как ты отнесешься к нам и м.б. слово твое теперешнее будет нужно нам тогда. Я же чувствую иногда, что мы с тобой как бы расходимся во взглядах на писание — и не хочу скрывать этого, а хочу это выяснить, потому что ни с кем так не считаюсь в этом, как с тобой, — зная твое строгое отношение и к себе и к другим в этом перед Богом. Это наше расхождение с тобой конечно не в том, чтобы мы как-нибудь осуждали твое писание, кроме художественных. Но вроде мы сами ищем новых, еще более точных слов о Том, чем живы и чем, мы знаем, жив ты. Еще хочется даже и через печатное слово достигать еще более близкого общения с людьми, считающими — и в то же время — если уж писать и печатать, то не повторять того, что сказано уже тобой и другими. И эти все желания — не какая-нибудь выдумка наша, а вытекает из самого глубокого искания и неудовлетворенности духа такими словами, которые читаем и слышим. Хочется, чтобы ты верил в этом нам — и верил бы напр. и тому, что и книга брата Александра Добролюбова не какая-нибудь выдумка, не красноречие, а живая и простая книга для нас, живущих как он[242]. И вот как ни совершенны слова сестры Маши, писанные ею, конечно, не для печати и не для всех, — все же в них есть зародыши того, что вырастает иногда в сердце и просится на бумагу, чтобы высказать это всем людям, всем братьям... О твоих же писаниях хочу сказать, что нам всего ближе из них то, что ты записываешь как дневник и то, что я нашел в мыслях, выбранных из разных твоих писаний Чертковым, — и особенно живым и близким нам показался язык, которым изложены тобой изречения Магомета и Кришны.

Вот и все, что хотелось сказать об этом, но довольно об этом... Хочется иногда раскрыть себя — всего и отдать всю свою душу людям ради взаимного понимания, общения и единения с ними в любви и в Боге...

А нам тут так хорошо на просторе среди полей свободным от всех привязанностей к миру... и здесь помимо всего, что только что написал, — знаем, что и ты знаешь то, что мы знаем, — когда один лицом к лицу перед Тем, к Которому скоро уйдешь, любовью достигаешь до нас и до всех твоих друзей и веришь, что ты с нами одно в Боге, как и мы в это верим.

Мир тебе. Мир всем братьям и сестрам, которых видели и о которых слышали у тебя.

Мы проходили здесь по селеньям, в которых в голодный год бывал ты и твои дочери. Здесь везде жива память об этом. Привет тебе от сестры Натальи Александровны Астафьевой в Сухо-Рожке, в доме которой ты тогда останавливался и из дома которой я пишу тебе теперь это письмо. Мир тебе от брата Михаила. По наружности мы благополучно совершили пеший путь сюда, но еще не достигли своего места, задержались, посещая братьев, ищущих Бога по здешним селам... О себе что сказать? Хочется трудиться и трудиться в той чистоте, в том смирении — и в тех лишениях, в которых живут здесь почти все, — а еще больше молиться, без конца молиться. Приветствуем тебя любовью и братским лобзанием, тебя и дорогого брата Душана Петровича и всех близких твоих твой брат

Леонид Семенов

Дорогой брат Душан Петрович, если тебе не трудно, пришли мне адрес — брата Савелия Шнякина или брата Митрофана Дудченко[243] — и сам напиши мне о себе.

<На конверте:>

Тульская губ.

ст. Козлова Засека

Ясная Поляна

Льву Николаевичу Толстому.

14

1 декабря 1909. Урусово, Рязанской губ.

Мир тебе, брат Лев Николаевич, посылаю тебе выписки из учения Плотина[244], очень близкого нам человека — жившего во II в. после рождения Иисуса. Его жизнь описана учеником его Порфирием, а сочинения его, писанные по-гречески, под заглавием Эннеада почти целиком дошли до нас. Когда-то я читал их по-французски и делал большие выписки из них для себя. Эта тетрадочка нашлась у меня тут — и некоторыми его мыслями захотелось теперь поделиться с тобой. Хотелось бы знать, доставят ли они тебе ту радость общения с этим высоким по жизни и учению братом нашим, которую имею я. О жизни его самое существенное могу сообщить следующее (сочинения его очень трудно достать теперь — у меня был прекрасный французский перевод со многими параллельными местами изд<ания> французск<ой> акад<емии> наук — 1857).