Стихотворения. Проза

22
18
20
22
24
26
28
30

ст. Козлова Засека

Ясная Поляна

Льву Николаевичу Толстому.

8

3 мая 1908. Урусово, Рязанской губ.

Почт. ст. Урусово Рязанс<кой> губ.

дер. Гремячка

Дорогой Лев Николаевич, чувствую какую-то потребность после свидания с Вами написать Вам. Во-первых, хочется Вам написать о своей любви к Вам. Когда ушел от Вас, даже не мог удержать на улицах Тулы слез радости при мысли о Вас. Бог поставил Вас, раньше чем призвать Вас к Себе, на такую вершину горы перед народами, что все народы видели теперь и узнали [опять], как могуч еще голос Его в сердцах человеческих, — но Он же и не доведет Вас еще, может быть, до полного окончательного торжества Света — в Вас при жизни Вашей во плоти должно быть опять-таки ради тех же народов, ради того мирового дела, на которое Он избрал Вас. Ибо слишком еще не зрел мир и свет до времени еще должен быть скрыт от Него, не должен быть являем на вершинах человеческих вершин, т.к. тогда люди припишут Его не Богу, а человеку. Ведь и теперь люди еще в огромной части коснеют в идолопоклонстве, идолопоклончески относятся ко Христу, и даже к каждому человеку и к Вам самим. Вам Бог поручил борьбу против этого идолопоклонства, и, кажется, впервые с вершины мирской славы, так что голос Ваш слышен во всех концах земли, — мы услышали о христианстве речь, где Христос не называется Господом, по крайней мере в том смысле, как Его называли до сих пор, и провозглашается чистое и непосредственное учение о Боге, открывающемся каждому в сердце Его. Растолковывается азбука совести и веры во всех отношениях и в распространении на всех. Но что бы было теперь, если бы при Вашей славе Бог явил миру пример еще дальнейшего шага Вашей жизни в Нем, т.е. того шага, которого ждут от Вас некоторые Ваши близкие по вере друзья и м.б. Вы сами, не слишком ли уж ярок был бы свет, не ослепил бы он тогда вовсе иных! Мы конечно не знаем Волю Божию в Его промысле о мире[228], и все наши слова могут оказаться пылью перед Ней, но пишу те мысли, которыми полон был у Вас в Ясной Поляне и в которых находил какое-то неизъяснимое услаждение, смирение и умиление за Вас перед Богом. Не за себя томитесь Вы и, м.б., будете еще томиться до самой плотской смерти в той темнице, в которой томитесь теперь и в которой говорите сейчас о своем бессилии и даже взываете о сострадании к себе со стороны других, а за грехи мира, т.е. за наши грехи ради того дела, на которое призвал Вас Господь. Не могу передать всех мыслей, да и нужно ли. Но не могу надивиться всей мудрости Божией — когда думаю о Вас и о всех самых мелких подробностях Вашей личной и семейной жизни. Как во всем видна Воля Создателя!

Хотел писать о себе, а вот написалось о Вас. Напишу о себе все-таки хоть наружное. К городовым в Туле все-таки зашел и ночевал у них ради них. Но помнил и берег в сердце Ваше слово. Было нехорошо у них, женщину всю ночь рвало от водки — они были смущенные, виноватые, но и бесконечно далекие. Требовалось какое-то снисхождение и милосердие. Я молча ушел, но старался быть ласковым с ними и не осуждать. Сюда пришел пешком. Сколько страшного и сколько светлого встретишь на пути на каждом ночлеге по железнодорожным будкам и деревням! Везде-везде есть алчущие и жаждущие правды, и вспоминается невольно слово Христа, жатвы много, а делателей жатвы мало[229]. Кроме того, ничто так не научает страху Божию, как такой путь пешком. Здесь уже я больше недели. Нашел большие перемены, еще больше незаслуженной любви к себе, чем раньше, но вижу, что она во Славу Божию, и не боюсь уже ее как раньше, но зато и еще больше увидел темноты, чем прежде, кругом, но не до того, чтобы унывать и ужасаться, потому что не могу даже передать, как чувствую силу Божию, как чувствую, что Ей ничего не страшно, и как Она, несмотря на все, победит все. Про внутреннее же скажу кратко, вижу неизбежность быть мне вовсе без крова и без дома, т.е. жить, есть, ноче<вать> каждый раз там, где Бог укажет, т.е. там, куда зазовут, а зазывают каждый раз многие. Быть же привязанным к одному дому, как в прошлом году, считаю для себя стеснительным, потому что это родит что-то нехорошее в любви ко мне тех, у кого живу, какую-то гордость, что я у них, привязанность вместо чистой любви и т.д. Но из прежнего дома еще не ушел, потому что не хочу причинить им боли или обиды, и жду (как всегда уже по опыту) такого времени, когда они и сами вполне осознают всю неизбежность этого и примирятся с ней. Но работать уже стал не на них одних, а на вдову — у ней — при ней 4 детей, бедность ужасная. Ничего нет. Посуды — один стакан. Белья только что на них. Хотел бы и жить у ней, и она согласна. Но пока боюсь это отягчит ее. Т.к. не нашел еще работы, пахать ей всего на одну душу и потому приходится искать работы на стороне. — А это так трудно! В барских усадьбах да еще у своих родных не считаю для себя возможным — но еще не во всем тут разобрался и в этом бы ждал Вашего совета. Пока остановился на том, что работа должна быть поденная, т.е. в батраки с условиями, писанными контрактами, никуда не пойду. А из таких работ пока представилась только одна — у мельника — засыпал плотину. Работа мне понравилась потому, что она, так сказать, — общественная — но трудная — за день от зари до зари — 40 коп., на хозяйских, впрочем, харчах. Но таких общественных работ больше нет тут, остаются шахты, я на них пока и остановился — и, должен сказать, откинул пока все рассуждения — о том, что тут эксплуатация, служение богатым классам и т.п. Меня к этому влечет тот голос какой-то внутренней неизбежности, которым как-то само собой раскрывается то, что я называю в себе и во всех истинным голосом Божиим, зовом Его — т.е. Любовью Божеской к людям, самым драгоценным даром Его к нам — о котором каждый день, целый день с утра до вечера стараюсь молиться, это — стремление всех приобщить к Любви, той Любви, блаженство которой испытываешь сам. Ну бумага приходит к концу. Всего все равно не описать. Мир Вам и всему дому Вашему, в особенности Душану Петровичу —

Леонид Семенов

<На конверте:>

Тульская губ.

ст. Козлова Засека

Ясная Поляна

Льву Николаевичу Толстому.

9

4 июня 1908. Урусово, Рязанской губ.

Дорогой Лев Николаевич, брат мой, чувствую, что должен давно написать, хотя трудно писать мне, да и времени достаточного нет. За это впрочем виню себя: — не слишком ли много взял на себя всякого труда, что не хватает времени сосредоточиться, обдумать и как должно ответить Вам. Прежде всего на Ваш укор, что я будто превознес Вас: это не правда. Я не об Вас говорил в письме, не о Вас как о живом человеке, а говорил о том, что связано с Вашим именем — для всего читающего мира, — и о жизни Вашей — постольку, поскольку она раскрыта ему — а не о внутренней и сокровенной. — В этой же мировой известности Вашей — нельзя не видеть, как и во всем, воли живого Промыслителя, так мне кажется — и как с таковой и считаться — не заглядывая далее в то, насколько Вы себя чувствуете ее достойным. Впрочем, я так понимаю движение Вашей души протестующей против всяких таких рассуждений о Вас, что лучше замолчу.

Меня же многое мучает. Страшно и долго мучила похвала Ваша моему рассказу и отзыв Ваш, переданный кем-то в газету и мне показанный[230]. Разбудился опять соблазн писать. Но оставляю все это на волю завтрашних дней. Сейчас же дело другое и другая работа — и она меня тоже мучает. Про рассказы же скажу еще только то, что я хотел бы и Вам предоставить право печатать их, где хотите, если Вы их считаете ценными и нужными для других людей, — я это предоставил своему другу в Петербурге самому близкому — Эман<уилу> Осип<овичу> Левенсону[231], но что он сделает, не знаю, писем от него не имею, и, по-видимому, рассказы нигде не появятся. Мне же хочется их скорее забыть. Гонорара, конечно, ни от кого никакого не беру. Журнал, для которого они были набраны, закрыт и запрещен[232]. —

Сейчас я в работе целые дни, работаю на шахте, уже почти целый месяц. Чувствую, что это была ошибка с моей стороны туда пойти, но ошибка, которая м.б. поучительнее многих безошибочных дел — и если сказать о внутреннем своем — то весь сосредоточился на том, чтобы из этой ошибки вынести как можно больше пользы для себя. Правда, точно Бог нарочно попускает нас заглядывать в смертельные страны, чтобы мы ужаснулись и еще сильнее, еще глубже почувствовали, как невозможно жить без Него. Такой ужас — эта шахта, что ничего равного, ничего подобного я не видел и в тюрьме и был еще, конечно, младенец, — и вот теперь вижу, как бесконечно еще нужно умалиться, унизиться и сломать себя, разрушить последние твердыни гордости в себе, гордости, которой еще так много, которая еще так незаметно и обманно вкрадывается в самые святые святых души, — принимая одежды любви, о которой писал в прошлом письме и о которой еще не смею писать, т.ч. недостоин. Столько тут горя, пьянства, темноты, равнодушия — и бессмысленной, безбожной, свинской, вечной работы, нужды — и унижения, унижения всего уже не только божеского духовного — в человеке, но и просто человеческого, плотски человеческого, т.е. напр<имер> того, что люди не на двух ногах, а на четвереньках как звери ползают и работают здесь целые дни и годы — не видя солнца — и воздуха. — Тут научаешься прощать им все, и их пьянство и их разврат и их грязь — и всю вину, все, все принимать на себя — потому что поистине мы каждый виновен — не только за себя, но за всех, за каждого другого, (за) все человечество, за все падения, какие совершаются в нем и без этого сознания, без сознания солидарности греха всего общества, всего человечества, всех как одного — сознания в каждом — невозможно, конечно, никакое движение вперед, никакое прощение нам. Это новый закон миру. Не о своей праведности, не о своей чистоте только должны заботиться мы. Так поступали фарисеи — а нести грехи всего мира, и потому бесконечно должно быть наше покаяние. А покаяние единственный путь к Отцу.