Стихотворения. Проза

22
18
20
22
24
26
28
30

— Что ж делать тем, которых Бог доведет также отказываться от службы, как и меня, но у которых нет такого, деда, как мой? — спросил я его.

Но он не слушал. Вытащил газеты с портретами моего деда[285] по поводу юбилея 19-го февраля — теперь был март 1911 г. Показывал рескрипт Государя моему деду, которым жаловался моему деду — высший, “самый высший орден, которого ни у кого как у членов Императорской фамилии и нет и теперь есть только еще у него одного, орден Андрея Первозванного”, рассказал, как сам бывал у моего деда, и как тот его принимал, и что ему говорил. Рассказывал, как и меня раз встретил в усадьбе моего деда лет 10 тому назад — когда я был еще совсем юношей — студентом и как он меня с тех пор запомнил (это действительно было) — и как я тогда ему показался задумчивым и углубленным в себя юношей — и с некоторой меланхолией.

Брат Матвей от него не отставал. Принес какой-то старый журнал, где был тоже портрет моего деда, и показывал его мне, но видя, что я чем-то стесняюсь, утешал меня, когда его барин уходил в соседнюю комнату — что наш барин и со всеми такой. Наш барин простой, он и с самым последним человеком все говорит, выслушает, усадит — а потом мне говорит: Ах Матвей, уж как это мне тяжело, все аресты, тюрьмы. Слез видеть не могу. Уж не было такого исправника другого и не будет. Это все тут в городе знают. Ведь он кадет. Он все это понимает, он с ними заодно. Шептал он мне. Вы не бойтесь.

Наконец, наговорившись об этом, как малый нашумевший и добрый ребенок в исправничьем мундире, Александр Сергеич немного успокоился, уселся.

— Ну а как? вы скажите мне — Леонид Дмитриевич, ну, во что же вы все-таки верите?

Я почувствовал, что вопрос для него большой — самый главный, и как ни удивился его неожиданности, т. е. тому, что в нем сквозило явное опасение за меня, что я вовсе не верую в Бога, отвечал.

— Верую в Бога Живого, Единого и Всемогущего, Которому и хочу Единому служить. Кому ж еще веровать?..

Он обрадовался и сейчас же заговорил что-то о Господе и Спасителе нашем Иисусе Христе. Почувствовав, что он в моем ответе прочел признание и Иисуса Христа за Бога, я немного встревожился и попробовал ему объяснить, что это не совсем так, что Иисуса Христа я за Бога не считаю. Но он не понял — выслушал и, как-то не приняв этого, опять остался при своем, т. е. при том, что это все равно, что я верую все-таки так же, как и он, как и все вообще верующие люди, только, может быть, немножко образованнее его в Этом. Вот и все, и успокоился.

Потом еще спросил меня и я понял, как этот вопрос волнует его в связи с моим предстоящим отказом раздеваться в комиссии, не скопец ли я? Спросил не прямо об этом, а только так:

— Как отношусь я к скопцам? — и сам немного застыдился, что, может быть, сделал неловкость.

Я сказал, что считаю скопцов за религиозных, искренне ищущих Бога людей, очень смиренных — хотя и во многом заблуждавшихся. Удивляюсь, за что же их преследует правительство.

— Но ведь это же безнравственно, что они делают! — возразил он. — Позвольте! Ведь Бог дал нам заповедь: плодитесь и множитесь! Что ж тогда будет, если так..... Человечества не будет..... Я..... Я не понимаю..... и опять я понял, что он боится не скопец ли я и в самом деле. Мне стало смешно, но я отвечал, что можно, конечно, разно относиться к тому, что они делают, но упрек им в безнравственности — со стороны по крайней мере православного духовенства лицемерен. Потому что и среди православных были и есть монашествующие, отрекающиеся от брачной жизни и не заботящиеся о том, что этим прекратится род человеческий. Были, наконец, и среди монашествующих скопцы, т. е. такие, которые не чувствовали в себе сил победить бунтующую плоть одними духовными средствами и потому прибегали к другим средствам, — такими и являются скопцы сектанты, если бы не гнало их правительство, которое гонением своим — окружает ореолом то, что, в сущности, является у них только немощью.

Он ничего не отвечал, но я видел, что вопрос о том, скопец ли я или нет — так и остался для него невыясненным, но объяснять его подробнее уже более я не пожелал. Наконец — беседа — беседами, а пришло время и отправить меня в участок. Он подписал какую-то бумагу и отпустил меня туда с братом Матвеем, говоря, что все-таки лучше будет, если я пойду туда с ним, а не с городовым по улице, на виду у всех. В участке он тоже обо мне заботился. Была отведена мне маленькая, хотя и грязная, но отдельная комнатка. Присылал ко мне каждое утро брата Матвея справиться о моем здоровье — с французскими булками и другим угощением; на свои деньги велел мне покупать молоко и рис и позволил самому варить кашу на плитке, которая была в моей комнатке, потому что я мясной пищи не ем. Все городовые и другие его подчиненные посещали меня, беседовали со мной, называли меня просто моим простым именем, как зовут меня в народе: брат Леонид. Не курили при мне. Брат Матвей днем тоже заходил ко мне и с ним мне позволяли гулять немного по городу, на прогулке я заходил иногда и к брату исправнику — на стакан чаю, меня звал от его имени сам Матвей. Опять он угощал меня вареньем и постным сахаром, возмущался нелепостью моего дела, говорил о моем деде и с благоговением произносил слова о Его Величестве Государе Императоре, который должен меня понять, который хочет того же, что и я. И много хорошего, дивного слышал я о нем, об этом чистом как младенец простом человеке в исправничьем мундире от городовых и других ему близких подчиненных.

Но страшными, страшными по той неожиданности, с какой оказались такими страшными, — показались мне дни в участке. То, что было со мной, бывает всегда и со всеми ищущими Бога. Но что понятно мне теперь, то тогда было еще вовсе неизвестно — и так томило меня, что раз в ужасе я написал даже о своем состоянии далеким по пространству, но близким по духу братьям, которых считаю своими старшими братьями. Невыносимая тоска — какая-то пустота, мертвость всего — посещала меня аккуратно каждый день утром сразу после сна и днем в послеобеденное время. Полуденным бесом зовут старцы это страшное состояние и учат нас, как бороться с ним. Но тогда я этого еще вовсе не умел. Ни сестра Маша, ни только что покинувшая нас бабушка, с которой я так бодро простился перед самым арестом, ни другие братья и сестры, которых я внутренно звал к себе на помощь, ни Евангелье, ни пенье наших песен иногда, ничто не могло мне помочь и оживить приходившее уже в отчаяние сердце. Не умел молиться я еще и обращаться к Нему, точно стоял у запертой двери. Не было еще смирения у меня настоящего, для того, чтобы обратиться к Нему прямо лицом к лицу с просьбой о себе. Вот что было это, то, для чего и требовались мне впереди еще многие и многие страдания. До сих пор жил я среди братьев, среди полей и лесов — обучался телесному труду — весь день проходил занятый этим. Это было время внешнего покаяния и исправления себя. Ради других и по истине по неизреченной милости Своей — давал мне Господь и Свет Свой и дивные чудеса Своего Всемогущества, но я — я сам был не чистый еще, жестокий и холодный, не размягченный перед Ним в своем сердце, и не принесший еще Ему в глубинах своих чистого покаяния. Он и оставлял меня, Он и показывал мне мое ничтожество..... чтобы привесть меня к этому. Но я еще не понимал всего. С ужасом думал пока только о предстоящем мне впереди заключении в арестантских ротах или на каторге. Как перенесу это? Ужели такой и буду там, как теперь, когда каждый день кажется мне вечностью более страшной, чем это было в Старо-Оскольской и Рыльской тюрьмах, когда был еще вовсе неверующий в Бога. Так было это страшно и стыдно, как покажусь теперь братьям. Машинально отвечал я людям, приходившим и спрашивавшим меня, как и почему отказываюсь я от военной службы, — отвечал как и раньше. Но сердце было холодно ко всему, и к людям и к предстоящему делу. В таком состоянии повели меня, наконец, в комиссию. Здесь я по-прежнему, как заранее говорил, от всего отказался — отказался раздеваться перед ними, объяснил, что считаю себя призванным Богом служить Ему Одному, Ему же все эти дела, которые они делают, не требуются, и потому просил их признать меня негодным для их дел не по плоти, а по духу и отпустить как такового просто по-божьему на волю.

В комиссии председательствовал исправник. Князь Д. заболел. Исправник очень волновался. Уговаривал, чтобы я только бы разделся бы и больше ничего. Ведь это еще не значит, служить? Просил, повторял то же, что и у князя. Но я упорствовал.

— Может быть, вы еще окажетесь негодным к службе? — объяснял он опять. — Зачем же мы вас будем тогда предавать суду. Может быть, вы чем-нибудь нездоровы.

— Нет, я всем здоров. — Уговоры продолжались долго. Но ставить в соблазн его и комиссию меня признать негодным — мне показалось нечистым — и даже страшным. Я еще тверже стал отказываться. Кроме того, объяснил я, раздеваться перед вами и стоять без нужды перед людьми голым, считаю делом бесстыдным.

— Что ж вы и в бане отказываетесь раздеваться? — спросил кто-то, но без насмешки.

— Здесь не баня, — объяснил я.

— Но вы нас-то ставите в какое положение! — восклицал исправник. — Вы посудите сами. Мы должны вас раньше освидетельствовать, годны вы или негодны к службе, иначе мы не можем вас ни отпустить, ни предать суду. Нет даже никакого выхода из нашего положения.