— А вот то-то и есть! — ухмыляется он. — Вот чему! и он делает рукой какой-то бессмысленный жест при общем смехе других.
Впрочем, есть у них одна радость. Это власть над другими людьми. У надзирателя ключи. Он властен пустить и не пустить человека для исполнения его самых обыкновенных потребностей.
Арестант стучит в свою дверь и просится выйти. Надзиратель не спеша вытаскивает из кармана махорку. Арестант кричит: “Дежурный!” Надзиратель свертывает папироску и грубо, точно нехотя, наконец, огрызается: “Но-но!” Арестант стучит: “Отвори мне! Нужно”. Надзиратель медленно встает и идет, но в другую сторону за серниками. Арестант становится нетерпеливым: “Попов! да отвори же, ей Богу нужно!” Надзиратель молча закуривает, потом вдруг повышает голос: “Нужно?! Чего орешь?! Не чиновник. Кто не велел ждать?! Подождешь!”
Слышна долгая и привычная брань сквозь зубы.
Но самая большая власть у старшого.
Его боятся. Это еще совсем молодой мужик с большими голубыми глазами и с двумя мясистыми складками у рта и у глаз.
Когда я смотрю на него, мне всегда почему-то мерещится представление о “человеке-кровопийце”, как о человеке какой-то особой породы, и вспоминаются рассказы арестантов... “А тогда нас сажают в темную карцеру, там старшой, разумеется, первым долгом напивается нашей арестантской крови!”
Он всегда весел, он — единственный тут, который всем доволен, которому ничего другого не надо. Какая-то животная, ртутная жизнь переливается по его молодому упругому телу, когда он ходит, кричит, распоряжается... Он всегда в движении.
Вот идет его беременная жена. Он уже не может удержаться и заигрывает с нею.
— Ишь, гляди! Тебе юбку портной не так сшил... — смеется он над ее толстым животом и хватает ее за полу. Она конфузится.
— Васс... Васс... силий! Да что с тобой? У какой! С ума сошел! — увертывается она, но сама дрожит от смеха.
С арестантами же, когда усмиряет их, он — положительно зверь, он так умеет стращать, что все дрожат. Трудно сказать, чем дается это ему, — его ли способностью целый час ругаться, все возвышая и возвышая голос, или действительной решимостью дойти до конца: выполнить свои угрозы, решимостью, которую чувствуют в нем они. Вот он в коридоре и уже все чуют это.
— Ты что? Поговори, поговори мне! Я с тобой поговорю! — гремит его голос. Кто-то огрызается, как слышно из камеры.
— Ах ты так? С-сукин сын! — взвизгивает старшой и проносится поток отвратительных и бессмысленных ругательств. Он произносит их медленно с шипящим свистом, точно упиваясь ими, и вдруг обрывает.
— Отвори мне! — приказывает он младшему надзирателю. Становится тихо. Слышен лязг ключей, еще слышно чье-то движение, но все смолкает. Старшой тяжело дышит.
— Начальника просить?! — выкрикивает он. — Паскуда этакая! Всякая паскуда и начальника просить?! Как-кой тебе тут начальник! Я т-тебе тут твой царь и бог! с-сукин сын, мерзавец, гадина! да я тебя убью тут, убью и мне ничего не будет! Отца и матери не попомню, убью! Вашей кровью все камеры залью! Весь пол захлестаю кровью! Гадина! Я могу-у! Ты это знаешь?! С-сукины сыны. Старые с-сукины сыны! — хрипит он, уходя.
— Молодец, ей-богу, молодец! заключает про него младший надзиратель.
Старшой уходит красный, налитой кровью и еще долго ворчит.
Но перед начальством это тихий и скромный малый. Никто так не умеет подлизнуться и вовремя угодить, как он, и это он считает точно своей особой способностью, которую выставляет в пример другим. Он тогда противен своей напускной тупостью.
Но довольно о них. Я стараюсь не думать о них в этих четырех безмолвных и неизменных в своей глухоте стенах...