Инфанта (Анна Ягеллонка)

22
18
20
22
24
26
28
30

Его долго беспокоило то, что староста Ходкевич изначально стоял против принцессы, потом на неё дулся, что не хотела разрывать Унию, но, умело ходя около этого дела, он сумел то, что пани старостина жмудьская, из Зборовского дома, прибыла в Варшаву, что принцесса Анна послала её приветствовать, чем подкупила на свою сторону Ходкевичей.

В замке она должна была благодарить принцессу, и тут завязались дружеские отношения и жена мужа потянула за собой.

Присоединились к этому, быть может, и Зборовские, которые были за Генриха, и предчувствовали к нему расположение Анны.

Литва теперь прижималась к принцессе.

Хворая пани имела достаточно дел, потому что ни одно посольство ни прибыть, ни отъехать не могло, не приветствовав её и не прощаясь.

Выступала сейчас бедная королевская сирота торжественно в своём простом трауре с двадцатью четырьмя паннами, с епископом хелмским, с охмистром, с Соликовским, с дамами-подругами, дабы слушать любезности и своими устами отвечать на них. Послы напрасно, всматриваясь в её лицо, изучали его выражение, старались отгадать чувства и мысли. Анна имела над собой столько силы, что никогда не открылась. С равной вежливостью она принимала императорских послов, Монлюка и французов, шведов и сколько там в замок притянулось.

Несмотря на это, референдарий Чарнковский, который теперь часто пребывал в замке, пытаясь немного остывшую принцессу снова себе приобрести, был неспокоен. Ему казалось, что Розенбергу она не достаточно оказывала любезности, а Монлюку чересчур много.

Кроме того, Монлюк приобрёл себе много панов чрезвычайной медлительностью в удовлетворении их запросов, в предупреждении желаний, готовый ехать, остаться, удалиться, ждать, где и как бы ему назначили, когда имперцы гордостью и мощью своего пана нагло ставили препятствия и запугивали недостойными интригами, которые каждую минуту раскрывались.

Три первые недели ушли на приготовления, разговоры с послами, на расположение умов, а всем сторонникам, по-видимому, казалось, что себе грунт готовили, когда в действительности остался он, чем был – замкнутой площадью, на котором какой-то новый Лешек должен был случайно своих конкурентов превзойти.

Собираясь на съезд, шляхта рассчитывала, что уж до Святок пана себе выберут и спокойно можно будет разъехаться по домам. Между тем проходило три недели, ничего так и не сделали. Жителям лагеря начинало делаться скучно. Фирлей, на которого давили, чтобы приступить к голосованию, откладывал со дня на день. Ему казалось, что для императора, которого он предпочитал, до сих пор сделали слишком мало. Отозвался кто-то за него, тут же его перекричали, всегда одним: что в кандалы закуёт и свободы отберёт.

Фирлей рассчитывал уже только на то, что, когда не согласятся выбрать иных, раздвоятся те, что одни француза, другие Пяста хотели привести. Император потом выиграет на зло одним и другим.

Поэтому, подчиняясь всеобщему требованию, Фирлей в воскресенье с трубами в городе и предместьях приказал объявить, что завтра начнётся голосование.

Радость была неизмеримая! Крики, выстрелы, трубы, бубны звучали вокруг.

Наконец добежали до желаемого конца.

Талвощ первый вбежал в замок с этой новостью, которая там, по-видимому, больше тревоги, чем радости, пробудила. Принцесса с крайчиной Лаской пошла молиться.

На следующий день, 3 мая, обозы на поле приняли иную, какую-то более торжественную форму. Все ощущали решительную минуту, в которой должны были решиться судьбы родины.

Талвощ, который с утра уже бегал между мазурами и литвой, попал под их шатрами на богослужение.

Все, как бы одной мыслью вдохновлённые, этот день начать хотели молитвой.

Было в этом что-то торжественное, великое, что платило за всякое легкомыслие этой толпы, которая падала на колени, будущность свою складывая в руки Божьи.

Талвощ опустился на колени вместе с мазурами, подкреплённый этим утешительным признаком.