– Будьте спокойны, – отвечала Дося. – Не дам себя взять легко.
– А что же будет позже… позже?
– К старости? – прервала Заглобянка. – А что же будет? Поседею, буду моей пани служить, как сегодня.
– Но принцесса, Боже нам её сохрани, не вечна, – говорил Талвощ.
– Разве нет монастырей для таких, как я, что семьи не имеют? Господь Бог – отец их, монастырь, дом и убежище.
Так чаще всего кончалось неудачное ухаживание Талвоща, который вздыхал, но любить не переставал. Дося казалась ему всё более красивой, даже в том неблагодарном трауре, который, за исключением грубого кира, покрывал двор видом плаща из грубого серого холста, издавна принятым обычаем.
Эти холщовые одеяния, бесформенные, доводили до отчаяния женщин двора, весьма заботящихся о своём изяществе; но должны были одевать их каждый день, потому что и принцесса так приодевалась, особенно для гостей.
Литвин клялся, что Заглобянке даже и этот мешок, как он его называл, был чудесно к лицу.
Бедный увлечённый Талвощ, ища причины равнодушия к себе девушки, постоянно нападал на ту мысль, что она, возможно, любила кого-то иного. В том случае, если бы он в этом убедился, быть может, перестал бы ухаживать, но, с равной ловкостью шпионя за Досей, как за императорскими помощниками, не смог до сих пор найти даже видимости для подозрения её.
Заглобянка проводила целые дни на услугах принцессе, а если дел не имела, хватала книги, до которых была так жадна, что её от этого высмеивали.
Немногие тогда женщины были привыкшими забавляться чтением, а если какая-нибудь из них находила в этом удовольствие, погружалась в благочестивые книжки. Заглобянка же читала всё, что ей попадало в руки, не делала выбора и была более мудрой, чем они. Была ли этим счастлива? Вещь очень сомнительная.
Наука есть как напиток, который пробуждает всё большее желание и родит ненасытное беспокойство.
Для Доси была она единственным развлечением и отрывала её от мира и ставила, как сейчас, вполне одинокой, так как, за очень малым исключением, даже на дворе о том, что её занимало, не имела с кем говорить.
Духовные, когда кто-нибудь из них случайно какое-нибудь слово из неё вытягивал, заметив в ней беспокойство духа, жаловались только и достойное порицания любопытство упрекали.
Замыкалась, поэтому, в себе.
Не отзывалось ли когда-либо её сердце, а привязанность Талвоща в действительности не производила на неё никакого впечатления, трудно было угадать. Если имела к нему какие чувства, скрывала от него как можно старательней, не желая ему связывать мира.
Она чувствовала себя сиротой и имела чересчур гордости, чтобы, ничего не принося, кроме сердца, согласиться на жертву счастья и судьбы, которых, согласно своему убеждению, не имела чем оплатить.
Несомненно то, что когда Талвощ иногда в своих экспедициях задерживался с возвращением, когда вечером его не было в замке, когда его долго не видела, тосковала по нему живей, покрасневшая подавала ему немного дрожащую руку, здоровалась с ним взволнованным голосом, видимо, обрадованная.
В первые дни апреля Варшава уже была переполнена, почти каждый дом имел гостей. Там, где для панов не было удобных комнат, теснились многочисленные их слуги, а кареты и колебки, которые под сараями и во дворах поместиться не могли, кочевали под домами на улицах. Спала в них челядь, ибо и той не было, где укрыться.
Нигде не найти было свободного угла, а гул и движение ночью не переставали. За многочисленной толпой, дворами, панами со всех наиболее значительных городов Короны, из близкой Силезии, из соседней Германии тянулось неизмеримое множество купцов, мелких торговцев, разного люду, рассчитывающих на толпу, которые, не найдя места в городских магазинах, на фурах и под шалашами, наскоро построенными на рынках, торговали разным товаром.