Едва двери за ним закрылись, а Товианьская собиралась начать разговор с подкомориной, когда вошёл ожидающий в приёмной Мружак, ведя за собой коллегу Падневчика. Оба имели лица мрачные и торжественные.
– Ясновельможная пани, – отозвался, низко кланяясь, Мружак, – я не хотел при том господине спора начинать… Правдой и Богом камни сегодняшнего дня были драгоценные и красивые, но первые, которые он привёз сюда в той же самой оправе для обмана, так, помоги мне Бог, были вправлены… Падневчик подтвердит, что на оправе даже видна свежая работа, когда их вынимали и вкладывали. Не моё дело судить, – прибавил он, – что это должно означать, но я старик опытный, я на этом собаку съел, я был вызван для оценки коронных драгоценностей, когда их в заём давали, я не мог ошибиться и подвергнутым насмешкам быть не хочу.
Голос его дрожал, так принял к сердцу приписываемую ему ошибка. Каштелянова пожала только плечами, когда Падневчик, помурлыкивая, подтвердил заверение товарища.
– Верю, верю, – добавила она, – будьте спокойны, хотели меня обмануть, но не удалось, буду осторожной. Но, так как это королевские слуги, лучше об этом замолчать.
Пани каштелянова была права, но, наказав молчание Мружаку, сама его не могла сохранить. Знала о том приключении красивая подкоморина Любомирская, не было оно тайной для невестки, для примаса, для значительнейшей части его двора, никому не запрещали рассказывать то, что слышали, поэтому весть о фальшивых драгоценностях разошлась по стране и вызвала разнообразные суждения.
Товианьская не очень стыдилась того, что требовала взятку, которая была в обычае, и никто не таился, кто её требовал, гораздо сильней её волновало, что могла быть разочарована и обманута. Витке в убеждении, что исправил совершённую ошибку, вернулся немного более спокойный в Варшаву.
IX
Вплоть до нового 1695 года внешне положение изменилось мало; тайно продолжались переговоры с главнейшими вождями оппозиции, уверяли даже, что был приобретён примас, и что прекрасная подкоморина Любомирская, неизвестно каким образом, вмешалось в это приобретение и играла в нём некоторую роль, несмотря на мужа, и, возможно, без его ведома.
Верно то, что громко при каждой возможности выражалась с самой живой симпатией о красивом, о милом, о несравненно любезном с женщинами короле Августе. Не подлежало сомнению, что она его видела, была им восхищена, но вздыхала по той минуте, когда открыто и явно сможет с ним познакомиться ближе. Это расположение красивой Уршулки так было на руку и примасу, и Товианьской, что не только её не воздерживали от этого пыла, но, казалось, побуждали и рассчитывали на чародейку, чтобы влияние, какое умела приобрести, на выгоду себе обратить.
Очень ревнивый молодой Любомирский не знал ни о тех предприятиях жены, ни о её симпатии к королю.
Между тем, приобретя себе мягкостью и очень ловкой поблажкой Собеских, епископа Залуского, также Любомирского с семьёй его, приготовив объединение на Литве двух противоборствующих партий: Сапегов и шляхты, король Август уже не колебался предпринять путешествие в столицу.
На жалобы и возмущения против злоупотреблений саксонских войск, изгнания которых из страны настойчиво требовали, король очень ловко отвечал приказом, переносящим их в Пруссию, откуда не так легко могли доходить крики и шляхты было мало, и великопольскую не волновали уже так сильно.
Весь свой многочисленный и роскошный двор, всё величие его, костюмы и блёстки Август перевозил в столицу, в которой мазурам хотел показаться так же прекрасно, как в Кракове малополянам.
Заранее так сделали, что командующий в варшавском замке сдаст его без сопротивления саксонской гвардии, которая сопровождала короля.
Весь этот достаточно медленный поход от одной столицы к другой был как бы триумфом для Саксонца, который мог теперь себе льстить, что, так хорошо начав, дальше уже никаких угрожающих трудностей для преодоления не найдётся.
По дороге не было почти ни стоянки, ни ночлега, на котором бы группы шляхты с урядниками во главе не приветствовали Августа окриками и не возлагали почестей. Не изучая прошлого, ни ища за него мести, король всех без разницы их давних отношений в противоположном лагере, принимал с чрезвычайной любезностью, с ясным лицом и открытым столом, и полными рюмками.
На каждом ночлеге устраивали пир для гостей, а Август со своими приспешниками засиживался на нём, пируя, почти до минуты, когда нужно было готовиться к дальнейшему путешествию. На более удобных стоянках, в местечках, задерживались на целые дни.
Шляхта восхищалась новым паном, который так любезно её поил, принимал и постоянно радовал весёлыми улыбками. Разговориться с ним, правда, мало кто мог, кроме тех, что знали французский, но лицо его говорило, что чувствовал себя счастливым и всех около себя хотел видеть счастливыми.
Самый блистательный из тех пиров по дороге состоялся в Радоме, в монастыре бернардинцев, в канун дня Трёх Волхвов, где Август застал не только громады шляхты, но много значительных особ, которых было важно ему приобрести. Их прибытие и соединение с панским кортежем имело большое значение. Оппозиция потеряла силу и смысл существования.
Хотя Рим до сих пор поддерживал дело короля в Польше через нунция, через иезуитов, хотя обращением его в католицизм духовенство казалось приобретённым, для Августа было не менее важно заиметь в нём как можно больше приятелей, так как апостольская столица до сих пор из-за каких-то неизвестных побуждений признать его королём медлила.