Воспоминания о жизни и деяниях Яшки, прозванного Орфаном. Том 1

22
18
20
22
24
26
28
30

Велш точно так же размещался в одной большой избе с маленькой кельей и кроватью в ней, на втором этаже. Доктора можно было угадать по запаху, какой расходился от медикаментов на полке. Я застал его над книгой.

В немногих словах рассказав ему о себе, я напросился на службу. Когда я закончил, он долго мне ответа не давал.

Начал потом спрашивать о латинском языке, о науке, и провёл со мной маленький экзамен.

На протяжении этого расспроса, который, казалось, что-то обещает, он не сказал ничего определённого. Я специально упомянул, что раньше был при ксендзе Яне Канте, что ксендз Ян Длугош был милостив ко мне, и о Гаскевиче я не забыл.

Он прошёлся несколько раз по комнате.

— Плохо за тебя свидетельствует то, что был уволен со двора, — сказал он, — но я обойду это. Переезжай ко мне на испытание; месяц, два, увидим, можно ли из тебя что-нибудь сделать. Немного научиться, дитя моё, — докончил он, — очень часто хуже, чем ничего не уметь. Те, что всю жизнь учатся, знают по крайней мере то, что ничего не знают, когда тот, кто капельку лизнул, полагают, что съели все умы.

На следующее утро Велш велел мне поселиться в жалкой комнатке тут же рядом. Попрощавшись с Крачковой, я поспешил до дня и перед полуднем был готов к службе.

С напряжённым интересом я ждал этой учёбы, которой жаждал давно, но при вступлении меня ждало разочарование. Дали мне ступу с какой-то вонючей материей для дробления и трения. Названия её я не узнал даже от Велша. Потом он велел мне готовить траву, какую-то другую процеживать водой, мешки чистить, и первые дни прошли на этом.

Я не мог ничему научиться, потому что он не говорил мне ничего, кроме тех нескольких слов, которые были обязательно нужны.

Я сам потом из надписи на банке узнал, что однажды растирал Bolus armenius; другим я помогал делать пластырь, который имел название Urguentum currosivum, потом мы делали другой Urguentum fuscum, но для чего они должны были служить, осталось для меня тайной.

На одной полке стояли в ряд лекарские вина: de Boragine, et buglossa, citoniorum, Alkenkengi, Enfrogine, deopilationis и т. п. Я выучил только их названия. Велш видел во мне слугу, но ученика знать не хотел ещё.

Полагая, что он испытывает меня таким образом, я был терпелив. Часть дня, когда доктора дома не было, была для меня свободной; но если бы я и хотел заглянуть в его книги и самому попробовать немного просвятиться, мне это было так строго запрещено, что я не решался коснуться ни одной.

Велш мало на меня смотрел, ещё меньше говорил, давал приказы, смотрел за их исполнением, часто торопил, не хвалил никогда. Всё это я должен был терпеть, потому что верил, что когда пробьёт мой час, он допустит меня в святая святых.

Этим, однако, вовсе не пахло.

Жизнь я проводил грустно. После отвлечённости, какую приносил каждый день на дворе, после общества весёлой молодёжи, удобств, какие мы имели, тут царило почти монастырское молчание, пост и бедность. Но как же я на это мог жаловаться, когда сам Велш также жил кашей, рыбой, тонким и молочным пивом, и хлебом чёрствым и чёрным?

Только то, что в его пище было лишним, шло ко мне, и только когда Велш не обедал в Коллегиуме, отдавали мне его порцию. У меня было немного денег и я спасался от голода, что-нибудь принося себе от продавщиц.

Всем развлечением мне служило то, когда я, подхватив какой-нибудь рецепт, украдкой мог попробовать сам приготовить некий медикамент. Так сначала я научился от одного из цирюльников, заплатив ему в секрете, производить тот наиболее фундаментальный продукт для всех них — Emplastrum de lapide calaminaris.

Другой мне продал очень эффективный секрет: Cervarii; но этот я должен был скрывать перед Велшом. Также названия всех лекарственных вин и разных ингредиентов я усердно себе записывал.

К счастью, может, в мою комнатку Велш не заглядывал, потому что эта моя преждевременная жажда науки, наверно, была бы сурово наказана.

Признаться ли мне? Как с очень большой горячностью я льнул к этому мастеру и к источнику, так теперь после немногих месяцев меня охватила усталость и непередаваемая антипатия. Жизнь мне опротивела, тоска мучила; я чувствовал, что для этого хлеба и призвания был не создан, или дорога, которой шёл, не подобала мне.