Воспоминания о жизни и деяниях Яшки, прозванного Орфаном. Том 2

22
18
20
22
24
26
28
30

Я не потерял милости у моего Ольбрахта, но теперь при Каллимахе не был тем, чем раньше. Во мне всегда жил более несмелый дух Длугоша, когда итальянец растворял более широкие поля молодому уму.

Ольбрахту хватало остроумия и лёгкости понятия, но кровь в нём очень рано начала играть и отрывала его от учёбы.

Он любил слушать, кормиться живым словом, но искать в книжках, рыться в них — выводило его из себя. Из бесед с Каллимахом он вскоре приобрёл такой опыт в латинском языке и так легко и изысканно им пользовался, что всех удивлял.

Он также хорошо говорил и на других языках, но латинским гордился. Никто из королевичей так им не владел, как он, что также Каллимаха к нему привязывало. Он пророчил ему прекрасную судьбу.

Когда это происходило, а итальянец всё сильней утверждался на дворе, так что без него там уже обойтись не могли, таким стал нужным, особенно королю, в том же отношении росла к нему ненависть.

Обвиняли его в том, как говорилось выше, что давал королю советы, губительные для рыцарства, а притом он не распоряжаться его жизнью. Мало того, что сочинял любовные стихи по примеру Горация и Овидия, которых любил, что писал и такие, которые вызывали на лице румянец, но также и лишь бы какого женского общества не избегал, а в Кракове это утаиться не могло. Учителю королевских детей это не очень подобало, но к итальянцу относились снисходительно. В его доме иногда по ночам пировали, слишком шумно и свободно.

Это объяснялось будто бы иностранным обычаем и даже у некоторых считалось более высоким уровнем культуры, который сходил за нечто высшее, чем польская излишняя строгость и пылкая суровость.

На самом деле это очень противоречило стоящему рядом благочестию таких современников, как ксендз Ян Кант, Владислав из Гелниова, Святослав, Казимирчик, Гедроиц и многих иных; неизвестно, как было согласовать тут разнузданность, там жестокость по отношению к себе, но вскоре этих святых и благословенных не стало.

И подобные им в мои времена не вернулись на эту землю, и один Бог знает, увидит ли она их когда-нибудь.

Каллимаховы привычки первое время не были такими явными, чтобы кого-то возмущать. Закрывались итальянцы в своём кругу с ними.

Однако в обхождении, в разговорах, в каждой минуте нам, не привыкшим, чувствовалось, что это были люди совсем иного рода и народа, иных привычек, хоть одной веры с нами.

В этих религиозных делах они и мы даже по-разному общались с Богом, иначе молились. Мы со смирением и почтением, с тревогой шли в костёл, итальянцы — весело и вовсе не настраивая духа на богослужение. Посреди него прервать себя смешком, бормотанием, рассеянностью было для них обычным делом.

Сам же Каллимах, хотя костёла не сторонился, но как бы по обязанности и принуждению его посещал, а сердце к молитве не склонял.

Во всём он с такой же радостью показывал своё превосходство и некоторое пренебрежение, может, думая, что от этого в людском мнении станет выше.

Высоко уважая его разум и качества, не могу сказать, чтобы я любил его, всё-таки, может быть, я несправедлив на его счёт.

Многие роптали, как я, на итальянца, но большинство он ослепил и восхитил. Я говорил уже, что у короля и королевы он был в милости; но его смелые планы остались в четырёх стенах темой для бесед, а до выполнения их никогда не дошло. Ждали светлой минуты, а та не наступала.

Эта часть моей жизни проходила однообразней и спокойней. Невзначай, хотя никакой речи о перемене моих обязанностей не было, я перешёл из службы молодых князей к Яну Ольбрахту. Тот меня выпросил к своей особе, о чём король знал, и с того времени я был свободнее, а во время учёбы, когда его забирал Каллимах, я мог сходить в город к матери и ухаживать за ней.

Я никогда не смел напоминать ей о Лухне, но имел какую-то надежду, что если раньше она была при ней, захочет, чтобы и сейчас она была с ней, потому что матери также был нужен женский двор и служба. Говорить об этом, чтобы не навлечь подозрение на нас обоих, я не мог. Использовать Слизиака, хоть теперь мы жили с ним в согласии, я как-то гнушался.

Я положился на Божественное Провидение, на которое с некоторого времени привык всё возлагать, повторяя: Да будет воля Твоя!

Дорогой магистр Ян Кант научил меня тому, что собственная воля чаще всего ведёт на ложные дороги. Глядя на него, я хотел набраться того спокойствия духа, безмятежности и равновесия ума в доброй или злой доле, какие у него были. Но кто мог бы сравниться с таким примером?