Король в это время, если и не много изменился, то не повеселел и не показывал себя более свободным. Забот всегда имел много, неприятелей — достаточно, постоянные трудности в сеймах за каждый грош, который нужно было выпросить.
У него было только то утешение, что удачно осуществил много дел, как с пруссами, в Лифляндии, и дома с епископством.
Ему ещё оставалось достаточно дел, а в королевском окружении не было тайной, что он лелеял великие планы, желая под Ягеллонской династей объединить королевство Польское с Литвой, Венгрией и Чехией. С такой мощью он потом легко мог попробовать отобрать у турок те славянские провинции, которые они забрали.
Вынашивая эти замыслы, его только мучило то, что дети были едва подростками, а таких мужей, которые бы его поняли и помогли для осуществления этого великого дела, не хватало.
Так же, как жаловались на войну с Орденом, когда дело шло о возвращении земель, присвоенных крестоносцами, теперь роптали даже великополяне, что король своими непомерными амбициями подвергнет родину значительным убыткам и напрасным жертвам.
Всё-таки король из собственной казны давал деньги на вербовку, и не жалел.
Королева также помогала его намерениям.
Если бы он мог связать друг с другом такое огромное королевство и как живую стену выставить перед турками, это действительно могло бы улыбаться нашему пану.
Владка тут в Кракове уже потихоньку приветствовали королём, что вызывало на его лице румянец скромности и радости. Громко об этом ещё не говорили, потому что выборов ещё не было.
О Каллимахе доходили предварительные вести, он сам ещё не появился. Говорили о нём много, королева интересовалась.
Король, прибыв в мае, сразу послал в Прагу послов от себя на выборы, которые намечались. При таком стечении обстоятельств мне не годилось ни думать, ни заботиться о себе, однако же я начал бояться, как бы меня не уволили, когда ксендз Длугош уедет с самым старшим. Хуже того, начинали поговаривать, что тринадцатилетнего Казимира король хотел отправить в Венгрию, хоть мальчик от этого плачем отказывался.
На самом деле и Шидловецкий меня заверял, что оставит меня при младших, и Ольбрахт ручался, что не позволит, чтобы у него меня отобрали, и сохранит на своей службе, но всякая перемена казалась грозной.
Я больше, может, рассчитывал на Ольбрахта, чем на Шидловецкого, но королевичи в последнее время не имели собственной воли, всем распоряжался король, а противоречить ему никто не отваживался.
Задора, у которого мало было дел, значительно потяжелел, располнел и потерял свою прежнюю живость и хищность; когда я жаловался ему на свою судьбу, он только пожал плечами.
— Оставь в покое, ты уже крепко прирос ко двору, никто тебя высадить не сумеет. Нечего об этом думать.
Он добавил мне немного надежды. Мы вместе пошли в город послушать и посмотреть. С того времени, как я однажды встретил Лухну в Кракове, ни её, ни Навойовой я не только не видел, но мне о них даже и слышать не доводилось. Сколько бы раз не приходилось какое-то время жить в Кракове, я усердно о них расспрашивал; мне говорили, что, какое-то время пожив здесь, вдова уехала в свои владения, и давно тут не показывалась. Ничего о ней не знали.
Гуляя по улице с Задорой, мы встретили процессию, которую сопровождала большая толпа верующих. Какого же были мои удивление и ужас, когда сразу за ксендзем я увидел до неузнаваемости постаревшую и изменившуюся, а для меня всегда ту же, мать, черты которой запечетлелись в моей памяти.
Она шла в бежевом платье, кроем похожем на те, какие носили монашки св. Франциска, потёртом и залатанном, босая, с чётками у пояса, с чёрным ободком на голове, со свечой в руке, с осоловелыми глазами, худая, бледная, страшная страданием, которое отображалось на её лице.
Все на неё смотрели, потому что была одна в этой одежде кающейся, а одно её лицо пробуждало сострадание. Ноги у неё были грязные и окровавленные; руки, в которых держала свечи и чётки, тряслись и дрожали.
Мы стояли, сняв шапки, а я потерял дар речи от этого зрелища.