— Это моя подруга пела, — говорила Александра Нестеровна. — Учительницей была. И пианино ее. Жили мы здесь вместе годов пять. Муж мой на гражданской погиб. Трудно мне было одной с детьми. Я и приняла к себе подругу, поскольку ее муженек с беляками ушел, а она за Советскую власть стояла. Потом она от тифа померла. Давно, право, сколько лет прошло!
В углу на этажерке стоял поблекший синий патефон с никелированной ручкой. Тоже дряхлый свидетель прошлого. Интересно, играет или нет?
— Сто лет не заводили, — усмехнулась старуха, кивая на патефон. — В тридцать пятом году подарили мне эту забаву в железнодорожной больнице за ударную работу. Берегу как память. В Отечественную без куска хлеба сидела, а подарок не продала, сохранила для внуков. Так он, Сереженька, Марусин сын, когда школьником был, заводил, бывало, а после забросил: радио, говорит, лучше. А теперь в армии служит. Может, заведешь, чего-нибудь нахрипит?
Катя щелкнула металлической застежкой, открыла крышку. Взяла из небольшой стопки пластинку, поставила на диск. Подергала за какой-то рычажок, диск даже не пошевельнулся.
— Чего это он? Заржавел?
— А ты ручкой покрути, как трактор заводится. Вот в эту дырку воткни.
Ручка заскрипела, внутри, что-то щелкнуло. Диск закрутился, и Катя осторожно опустила мембрану на пластинку. Раздался хрип, стук, цокот копыт, потом послышались звуки инструментов, запел хор:
— Поет! — обрадовалась старуха. — Я думала, совсем лишился голоса, а он шумит.
Катя с удивлением смотрела на патефон, как на старомодную игрушку.
— Смешная штука. Музей!
— Поставь на место, — сказала старуха. — Пускай живет, никому не мешает.
Были в этой квартире и полки с книгами. Все больше старинных книг дореволюционного издания, попадались и новые, несколько томов Горького, «Молодая гвардия» Фадеева, «Тихий Дон» Шолохова, басни Михалкова, «Блокада» Чаковского, «Вишневый омут» Алексеева, «Щит и меч» Кожевникова, «Капля росы» Солоухина. Два-три журнала, медицинские сборники, брошюры с портретами киноартистов. Все было сложено в одном месте, в Сережиной комнате в небольшой нише напротив окна. Тут же стоял письменный столик, а над ним висел в темной раме большой портрет Пушкина.
Переселившись на время в комнату сына, Мария Ивановна оставляла дверь открытой, прикрывала только на ночь, когда ложилась спать. Показывая комнату Кате, она просто сказала девушке:
— Ты заходи, когда тебе нужно, не стесняйся. Бери любую книгу, читай, они для этого существуют. Тут всякие есть, от моего отца остались, потом я сама покупала, и Сережины есть, он тоже любитель. Бывало, засядет за книжку, всю ночь просидит.
На работу Катя ходила в дни дежурства Марии Ивановны. Так было удобно и совсем не боязно, если что-нибудь сделает не так, как надо, никто не поругает, если чего не знает, спросит у Марии Ивановны, та терпеливо объяснит и покажет. А впрочем, все вышло легко и просто, Катя была сообразительная, быстро усвоила нехитрое дело. К одному никак не могла привыкнуть — к виду беременных женщин, особенно молоденьких. Как встретит такую, проводит в кабинет и обязательно спросит по дороге:
— Рожать будете?
— А как же? Известное наше бабье дело.
Случилось так, что ни одна из женщин за все Катины дежурства не отказывалась рожать, всем хотелось иметь детей, все были рады, когда докторша говорила, что все в порядке, можно не волноваться. Это успокаивало Катю, отгоняло от нее грустные мысли, страх постепенно рассеивался, на душе становилось светлее, она реже хмурилась, чаще улыбалась, смелее ходила по улице.
Мария Ивановна незаметно приглядывалась к Кате, не докучала ей лишними расспросами, понимала девушку с полуслова. Она видела, с каким участием Катя приводит в кабинет и провожает женщин, как бережно поддерживает под руку молоденьких, пришедших на прием к врачу в первый раз, чувствуя себя равной и такой же счастливой.
«Молодец Катюша, оживает, как травинка на весеннем солнышке, — с облегчением думала Мария Ивановна, любуясь девушкой. — Не сорвалась бы, удержать ее надо, все образуется, сама же спасибо скажет. Какая, право, красавица, и добрая душа».