– Субтильная дама! – бормотал Юшка.
– Жеманство, провинциализм – это выше моих сил. В ней нет этого букета аристократизма, без которого женщина-баба. О, Клавдия! Только я могу ее оценить. Мы с нею родственные души.
– Огонь девка! – одобрил Юшка.
Палтусов замолчал, облокотился на стол, залитый пивом, и свесил на руки голову. Юшка подвинулся к Логину и зашептал:
– Вот, брат, человек замечательный, я тебе скажу Он только один меня понимает до тонкости, брат, хитрая штука, шельма. Ему бы Панаму воровать, уж он бы не попался, – нет, брат, шалишь, – гений!
В двери заглянул городовой. Хозяйка испуганно зашептала:
– Говорила я вам! Господи, этого только недоставало!
– Крышка! – в ужасе лепетал Юшка и пучил глаза на городового.
– Не извольте беспокоиться, ваше благородие, – успокоительно заговорил городовой, – я так, потому как, значит, огонь; а ежели знакомые хорошие господа…
Знакомые хорошие господа дали ему по двугривенному и велели хозяйке угостить его пивом. Городовой остался «много благодарен» и ушел. Юшка начал хорохориться по адресу полиции. Но настроение было испорчено. Посидели молча, высосали пиво и ушли.
Что было дальше, Логин не помнил. Он очнулся дома, у открытого окна. Лица и образы проносились. Новое чувство кипело.
«Это – ревность к Андозерскому», – подумал он и сам удивился своей мысли.
Он думал, что Андозерский глуповат и пошловат, даже подловат, и злоба к Андозерскому мучила его. Но вдруг из темноты выплыла жирная и лицемерная фигура Мотовилова, и Логин весь затрепетал и зажегся древнею каинскою злобою. А на постели опять лежал труп, и опять страх приступами начинал знобить Логина.
Вдруг Логин почувствовал прилив неодолимой злобы и решительно двинулся к ненавистному трупу.
– Перешагну! – хрипло шептал он и сжимал горячими руками тяжелые складки одеяла.
Он заснул тяжелым, безгрозным сном. Под утро вдруг проснулся, как разбуженный. Визгливый вопль реял в его ушах. Сердце усиленно билось. С яркостью видения предстали перед ним своды, решетка в окне, обнаженное девичье тело, пытка. Кто-то злой и светлый говорил, что все благо и что в страданиях есть пафос. И под ударами кнута из белой, багрово-исполосованной кожи брызгала кровь.
Глава семнадцатая
Ермолин и Анна возвращались домой. Коляска плавно покачивалась, колеса на резиновых шинах катились бесшумно, и только копыта лошадей мерно и часто стучали по мелкому щебню.
Уже предрассветный сумрак начинал редеть. Влажные, неподвижные вершины деревьев окрашивались еле заметными розовыми отсветами. Где-то недалеко соловей устало и томно досвистывал нежную песенку. Запоздалая летучая мышь пронеслась близ коляски, угловато повернулась в воздухе и шарахнулась прочь.
Анна обменивалась с отцом отрывочными фразами. Глаза ее были дремотны. Впечатления вспыхивали, перебегали: от тяжелых, шумных воспоминаний вечера отвлекали вдруг нежные прикосновения холодного ветра, и тогда все дорогое и знакомое придвигалось к ней, вся эта мирная тишина отуманенных полей и темных деревьев. Теперь, в этот необычный для бодрствования час, все это знакомое и мирное являлось загадочным и обманчивым.