Философия футуриста. Романы и заумные драмы

22
18
20
22
24
26
28
30

– Вот видите, старшина, до чего доводят слишком пытливый ум и слишком закоренелое невежество. Вместо того чтобы биться целый день над церквушкой, я должен был постараться разъяснить вам суть дела, а вы, вместо того чтобы играть в презрение, должны были понять меня с первых слов. Тогда, если бы у вас и была теперь Турция, как сейчас, но вы были бы на ином положении и, вместо того чтобы болеть на волнах, мы бы с вами блаженствовали под тенью вашего орешника и ели арбуз, последствия которого вы только что изложили.

Но турок вытянул шею, что означало отрицание. “Вы все-таки ошибаетесь. Никогда старшиной я нигде не был и в Гюрджии никогда не находился. Мать моя была черкешенкой, и хотя я ее не помню, так как она умерла от чахотки, когда я был еще мал, но мне неоднократно говорили, что я ее портрет, и звали ее Мави за голубые глаза3. Мой же отец турок, родился в Брусе4, но детство и всю остальную жизнь из Константинополя не отлучался”, – и эти последние слова, чтобы усилить возмутительное противоречие между их содержанием и построением, были сказаны по-русски с такой чистотой речи, чуть сдобной от сибирского говора, тогда как весь день турок говорил по-русски, но то и дело грешил, что Ильязд, пристыженный, съежился и опять ушел в себя.

Допустим, это старшина, но этот язык, где он мог достать этот язык, кроме как на Севере? Допустим, что его небылицы – хотя в сущности, небылицы только в применении к нему, но коих эта республика безносых какая иллюстрация, – допустим, что эти небылицы – правда. Мог ли он выучить там в два года с таким совершенством чужую речь, к которой он должен был чувствовать естественное отвращение? А между тем, звуки его речи баюкали не только Илью-заде, а и его самого, словно, рассказывая свои похождения, он читал священную какую-нибудь главу. Так прислушиваться можно только к своему родному языку и с которым связан чем-нибудь, во всяком случае, более глубоким, чем два года плена, во всяком случае, к языку, который любишь, а не на который смотришь как на орудие. Откуда же эти поэтические замашки у турка, проведшего жизнь в Константинополе?

Но турок, уверенный, что мысли Ильязда текут по правильному руслу, продолжал:

– Вы начали наше знакомство с изъявления вашей любви к Турции, с указанием ваших заслуг перед ней, перед мусульманами-беженцами во время войны. Я понимаю, что это вы сделали не потому, чтобы войти ко мне в доверие, в чем вы вовсе не нуждаетесь, а совершенно бескорыстно, так как вы Турцию действительно любите. Эта любовь толкает вас на противоречия. Ваши политические убеждения мне кажутся мало совместимыми с вашей преданностью исламу. Но знаете ли вы Турцию в основном, что есть у всякой страны? Говорите ли вы по-турецки? Плохо? Вы изучали этот язык, зубрили грамматику, перелистывали словари? И что же, помогла вам ваша любовь? А все потому, что вы исходите из вздорного основания, что любовь движет миром, толкает на подвиги. Помогла вам ваша любовь при поездке в Гюрджию, удалось вам что-нибудь создать при помощи ее? Нет, я знаю другое орудие, более могущественное, совершающее чудеса и действительно движущее миром. Это ненависть.

Я родился в Константинополе, когда русские стояли под Сан-Стефано5. В детстве меня пугали русскими. Я впитал в себя чувство отвращения и опасения, которые испытывала моя голубая мать. С годами зачатки ненависти росли во мне быстрей меня самого, а вы видите, что я сам здорово вырос. Я провел детство в городе, где каждый час ждали русских, где ничем нельзя было заняться, ничего предпринять надолго, так как завтра, может, придется бежать в Азию. В течение тридцати лет, с тех пор как моя кормилица мне впервые сказала: завтра приедет русский, я ждал с ненавистью этого момента. И когда настала война, моя ненависть была настолько велика к России, что ни казачьи зверства, ни поджоги, ни лишения в плену решительно ничего не могли к ней прибавить. И пусть нас разбили под Сарыкамышем и в долине под Каракёем и на побережье, моя, наша ненависть победила. Русский не вошел и теперь больше никогда не войдет в Константинополь, так как Россия умерла.

Вас удивляет, что я нахожусь с начала войны в плену, а в Гюрджии вы видели моего двойника, но еще больше, что я так хорошо говорю по-русски. Я не читал грамматик, не перелистывал словарей, так как не мог их достать, мною руководила ненависть, а она способна на чудеса.

И хотя Россия в прошлом, моя ненависть еще не исчерпана, – почти закричал турок, – она еще цветет, еще совершит и не такие дела! – И крик одобрения калек приветствовал этот оборот речи.

– Обернитесь, не бойтесь, – кричал турок на Ильязда, – посмотрите на остатки людей, нагроможденные на этой палубе. (Но Ильязд продолжал смотреть за борт и не повернулся.) Скажите, что помогло им дожить до сегодняшнего дня? Ответствуйте, каким образом жив еще этот слепой, у которого на лице нет верхней челюсти? Или тот, у которого половина лица снесена шашкой? Или те, у которых вместо <кожи> одни кости, так как кожа давно отвалилась, у которых нет даже тряпок, чтобы скрыть это? Что позволило им перенести лишения, расстрелы и боли, выползти из пожаров, если не ненависть? Вы слышите, они говорят, что я прав. Только ненависть заставляет их жить еще и не покончить жалкое это существование. И вы услышите еще о них, как услышите обо мне, так как роль наша еще далеко не сыграна!

А вы еще недостаточно нагнулись над вашей любовью, покройте ее, защитите ее, берегите ее, нам она не на что. Вы любите Турцию, вы распинались за нее в журналах, посылали в занятые области кукурузу. Простите меня, но нам она не нужна, ваша любовь. Нас немало любили в Европе. А к чему повело это? С каким хлебом есть ее, любовь, дайте нам ненависти, еще ненависти.

Он снова сел, поджав под себя ноги, эластичность которых показывала, что эта поза ему близка с юности, и недовольный впечатлением, произведенным его неожиданным выпадом после дня спокойных рассказов, и желая завершить долгую работу дня.

– Скажите мне лучше не о любви, а о том, что вами тоже руководила ненависть. Что из-за ненависти к вашей отчизне, в пределах которой вы имели несчастье родиться и пороки которой вам были слишком очевидны, постыдное существование которой вам было не по силам, что ваше бессилие перестать быть русским и возникшая, пришедшая вам на помощь ненависть заставили вас стать пораженцем, проповедовать распад России и возврат ее в состояние скромного ледовитого государства, что эта же ненависть заставила вас якшаться со всеми сепаратистами, изменниками и патриотами охранных народностей, и теперь, наконец, когда вы видите, что Россия не так-то быстро кончается, заставляет вас бежать прочь.

Проверьте себя, и вы убедитесь, что я прав. И если ваша ненависть действительно так прочна, как имею основания предполагать, то я вас уверяю, что мы гораздо более нуждаемся в лицах, Россию ненавидящих, чем в тех, кто нас любит.

Но тут провокация была настолько очевидной, что Ильязд не выдержал.

– Я вам не хочу отвечать в таком же выспреннем тоне. Но поверьте, мной движет вовсе не ненависть и даже не любовь, что за громкое слово, а увлечение. Я, быть может, и ненавижу отчизну, и это меня от нее несомненно отталкивает, вот и все. Впрочем, и тут слово “ненависть” чересчур звонко. Что же касается до всех тех поступков, о которых я вам рассказал при знакомстве, как о правах на благородство, это одни увлечения, и только. Если из них ничего не вышло, то, во-первых, потому, что я пустоцвет, во-вторых, поверхностный человек и, в-третьих, хочу оставаться и пустоцветом, и поверхностным человеком, потому что вы сами сказали, что все на свете неважно, потому что надо жить, вот и все, жить, несмотря ни на что, ни на войну, ни на революцию, ни на крушение Гюрджии и падение Константинополя, и только желание жить, несмотря ни на что, сберегло ваших товарищей, а вовсе не та ненависть, о которой вы говорите как о силе, но которая едва ли совершит чудеса. В особенности, если за ней нет любви к отечеству, если она результат страха, досады и бессилия.

И потом, милый друг, – закончил Ильязд, пытаясь быть снисходительным, – если вы так уж присмотрелись к действительности, вас окружавшей, как я не смог в Турции, как вы еще можете пользоваться этой доисторической бутафорией и меня самого подбивать на подобные разговоры? Отечество, Россия, Турция. Или вы не знаете, что ничего этого нет, что это есть пустые идеи, чему соответствующие – юридическим единицам. Вы, видевший Гражданскую войну, как отцы расстреливали детей и дети вздергивали родителей, где одна народность истребляла другую только потому, что каждая представляла ту или иную сторону, вы, знающий теперь не хуже любого мальчишки в России, что государство есть орудие насилия одной его части над другой и что, когда пройдет пора насилия, не будет больше государств, что любовь к отечеству есть самое лицемерное оправдание этого насилия, как вы можете говорить со мной серьезно о подобных вещах?

Ваш ответ только еще раз доказывает, что ваша неприязнь к России действительно не так велика и что вы все-таки русский, тогда как я турок.

Ваша ненависть к России должна быть ненавистью к правящему в России классу, которого больше нет. Вы же знаете, если не знаете, то я могу вам указать, что революция в России наиболее ярко выразилась во внешней политике (2 мая), когда Временное правительство потерпело кризис из желания настаивать на вопросе о проливах6. Следовательно, вопрос теперь исчерпан.

– О, эфенди7, вы просто упрямы, – вдруг развеселился турок, – это великолепное качество. Но нам еще предстоит несколько дней пути, и мы успеем еще поговорить на эту тему.

Между тем ночь уже наступила, и пароход, подойдя к берегу, бросил якорь в виду берега, присутствие которого обнаруживали несколько огоньков. Надо было думать о еде, и Ильязд, тщетно попытавшийся несколько раз пробиться из своего угла к машинному отделению и не сумевший этого сделать, так как у него не хватило духа шагать по лежавшим на палубе калекам, как это спокойно делали матросы (и при этом никто не протестовал), принужден был искать заступничества у верзилы, настроение которого заметно улучшалось и который, прекратив спор, остался таким же оживленным и не впал в дневное оцепенение. Верзила приказал какому-то безносому сползать за кипятком, за что тот и был принят в сообщество, и вскоре верзила, Ильязд и безносый принялись за чай и сахар и сухари Ильязда. А так как и <у> близлежащих было немало охоты тоже попробовать чаю и сухарей, то через несколько минут запасы Ильязда, которых должно было ему хватить до Константинополя, растаяли.