Философия футуриста. Романы и заумные драмы

22
18
20
22
24
26
28
30

Отчаяние и тревога не покидали его отныне. Он продолжал двигаться, по косности, намеченным путем, по-прежнему записывал, измерял, снимал фотографии, как ни в чем не бывало. Но душа покинула окружающее, и постылыми, ненавистными казались ему уже камни. Пусть, чем дальше он шел на север, приближаясь к границе и углубляясь в горы, окрестности делались живописнее и люди также, они только раздражали его. В Четырех Церквах, укрытых в лесу, он пролеживал ночи на хорах, не в силах закрыть глаз, и прислушиваясь к оханьям, жалобам или треску в чаще и реву медведей, выбиравшихся на опушку для игр. Тщетно по утрам ветхий Абдул-Хамид приходил из ближайшего поселения со своим ослом и часами просиживал под орешником, рассказывая небылицы и честя своего осла, убежденный старотурок, именем Энвер-бея18, до чего он был надоедлив.

Ущелье Чороха невдалеке оттуда запиралось увенчивавшей скалы крепостью, слывшей за неприступную. В углу крепости, над обрывом, лепилась часовня, и Ильязд после долгих усилий был наконец наверху, где нашел куропаток, а в часовне – приличного состояния фрески с крохотными сценами писания и натуральных размеров портретами местных феодалов в павлиньих костюмах. У подножья крепости цыгане стояли табором и, когда Ильязд наконец спустился, устроили ему триумфальную встречу, хватали его за руки, смотрели ему на ладонь, предсказывали необычайную судьбу, но Ильязд не дослушал и бежал догонять своих вверх по ущелью. Почему он не сорвался, спускаясь?

Свернув в ущелье Пархала, они застали сбор винограда. На просторной лужайке молодежь, одетая в яркое, бьет в ладони и пляшет. То в одиночку каждый, то составляют круг, но не замкнутый и в два этажа. На плечах у нижнего ряда стоит еще ряд, и есть молодцы, забирающиеся на плечи последних, не утрачивая равновесия. Ведут хор и ухают. Неожиданно рассыпается трель, пока не перестает эхо отвечать запевале. Виноград особенно уродился. Ильязда одаривают плетеными из ивовых веток корзинами, полными гроздий. Чтобы нарвать яблок, волокут стволы дерева с надсеченными углублениями. Кто сплетает венок, возлагает его на осла, все хлопают и опять поют.

Даже заветная мечеть Пархала, также бывшая церковь, но не из мрамора, и несомненное и худшее повторение базилики Четырех Церквей, обманула его ожидания. Легенд, рассказываемых ему о том, как Тамар19 построила три церкви, Ишхан, Ошк и Пархал, и как у нее не хватило богатств на новую, почему она отрезала и продала косы и построила на полученные деньги четвертую, Четырьмя Церквами потому и называемую, и других повестей Ильязд не записывал. Когда по пятницам на площади открывалась ярмарка, портной растворял лавку, явившиеся из-за гор лазы-моряки выкрикивали, что покупают, мол, золотые, и не находили предложений, когда старшина и мулла, усевшись под стенкой, разбирали тяжбы, а проводник, который взялся провести Ильязда в Россию, вылезал, неся низенький одноногий стол и тарелку с плодами, Ильязда охватывала сердечная боль, он вставал и уходил за деревню слоняться по откосам, дышать холодом, спускавшимся с верховьев реки и наблюдать за вершинами Шестерых Пальцев, уже запятнанных снегом, сперва малиновых от заката, а потом черных и нехороших в ночи.

Наконец он покончил счеты с мечетью и закрыл навсегда свой архитектурный дневник. И, гонимый восточным ветром, бежал на Качкар20. Целый день шел вверх по течению, мимо деревень, где тайно исповедуется христианство, пока не достиг Хевека, населенного уже не бывшими грузинами, а отуреченными армянами, перевалившими сюда с запада, фанатиками, война которых с армянами-католиками, живущими к югу, явление непрерывное. Старшина, дед коего еще говорил по-армянски, был в течение семи лет булочником в Елисаветграде21 и проклинал как только умел родные трущобы22. Захватив еще одного проводника, охотника на козлов, Ильязд выступил в два часа ночи, направляясь на юго-запад, по широкой долине, ложу бывшего ледника. Достигнув к рассвету перевалов на Чорох, он взял направо и начал подыматься по узкому но нетрудному коридору, пока не достиг к полудню ледникового поля, доказавшего, что оледенение Понтийского Тавра еще существует. Проплутав по леднику, он взял снова направо и пошел на приступ снегового уклона, на который потратил около четырех часов.

Перед ним теперь расстилался необозримый почти горизонт, рельефная карта страны, в жилах которой текли его кровь и воображение. Прямо на севере, под небом совершенно безоблачным, лежали два крохотных облака – двуглавый Эльбрус. А между Качкаром и ним гнездились испещренные горами изящные провинции Грузии, омытые серым и дымным Понтом, под ногами – Лазистан и Хемшин23 и призраки Трапезундской империи24, на востоке, не разнохарактерном, и на дальнем юге, куда солнце бросало заключительный свет, тянулось столь театральное трагическое нагорье, а в середине, опоясанный хребтами, – о, Гюрджистан, возлюбленная страна, призрак, готовый исчезнуть, красавица спящая, которую не знаешь, как разбудить.

Дрожь охватила Ильязда при виде сей котловины, где изнемогло столько племен и царств, совершено столько бесполезных подвигов и где каждая пядь земли засеяна смертью. Нужно было спускаться, а медлил он наверху, все продолжая надеяться, что страна вот оживится, вот по мановению вырастут из земли города, стадами покроются опустевшие пастбища, хлебами – заброшенные поля, отдадут золото потерянные рудники и воскреснет величество архитектуры.

Но новую злобу нес Ильязду туман, подымавшийся с запада и юго-запада, где еще кое-как держалась скучающая по бабам российская армия. Он расстилался медленно, но неотступно, полз по хребтам и долинам, занавешивал горизонт, пока наконец Ильязд и растерявшийся его проводник не потонули в холодной каше. Тогда, схватив Ильязда за руку, и насилу стащив его на ледник, проводники с огромным трудом дотащили его к утру до Хевека, а оттуда в Пархал, потерявшего речь, обезумевшего. И только в Батуме Ильязд наконец пришел в себя и убедился, что его кто-то незаметно перенес по воздуху на родину.

У себя дома. О, до чего он ненавидел сей дом! Почему, на сладостный воздух и людей несмотря и на всесильное нечто, что назову присутствием ислама, несмотря, он не остался там жить, в Пархале, ни о чем не заботиться, кроме чистоты телесной и душевной, ни завидовать, ни тосковать, ни надеяться, не остался жить до последнего пробуждения в тени Голубой мечети, принять ислам и быть погребенным немного ниже слияния двух ледовитых потоков? А теперь вместо чтения книги по вечерам и певучих строк, вместо языка возвышенного – язык зверский, со всеми еще вшами и щами, каками и никаками, зверский русский язык25. Куда деться от него, от своих, от знакомого, изжеванного и постылого?

События предлагали ему один за другим соблазны, работу. Но до чего он изменился! Он перестал быть журналистом, и пока вокруг все бурлило и перестраивалось, возникали республики всех цветов, одни пожирали других, белые попытались подняться на север, но были сброшены в море, а Ильязд продолжал жить под гнетом любви к мертвой, строя новые замки в воздухе и готовясь приступить к их осуществлению. Ехать назад в Гюрджистан было немыслимо. Отступление российской армии и возврат турок делали невозможным даже повторение прежней попытки. Надо было начать с другого конца. И вот в голове мечтателя созревает план бегства в Турцию, где он будет действовать, где он сумеет добиться освобождения Гюрджистана. Спросить его, каким образом, он также ничего не мог бы ответить толком, как в прошлый раз. Но в этой упрямой и нелепой голове, так и осужденной на пустой цвет, все-таки цвели самые дикие и странные мысли, которых Ильязд не углублял, не желая изжить заранее, словно убежденный, чующий, что только мыслями ему жить и придется и никогда не увидит он их осуществления. И все-таки сей неверующий воитель за веру, проповедник истин, которые ему никогда не казались такими, настаивал на своем и, пренебрегая соблазном и счастьем, опять возвращался к вздорной своей идее.

Наконец он бежал. Трясясь от необычайной радости, чувствуя себя уже за границей, где угодно – в блаженстве, в несчастных, но за границей, и что никто не помешает ему сойти через несколько дней на турецкий берег и жить среди турок, что он начинает все сызнова, наполненный немыслимым счастьем, бежал ночью. Несмотря на октябрь, не было ни ветра, ни непогоды26. Огромные лужи, запятнавшие улицы, отражали разорванные облака и начинавшие меркнуть звезды, которых шаги пугали, вспархивали они и пересаживались поодаль. Скорее бы подняться на пароход, увидеть, что над головой развиваются чужие цвета, почувствовать, что укачивает море, умиротворяет, лечит, видеть своими глазами, как меньшится на горизонте берег, с его привычными, с детства знакомыми и до чего осточертевшими бухтами, мысами, холмами, то голыми, то лесистыми, с его декорацией гор, – театр окончившейся и до сего нудной комедии – и наконец пропадает вдали навсегда.

Осень. Еще немного, недолго, побережье и порт исчезнут за косоморьем, но горные цепи будут ясней, в гневе и в золоте. Растянутые до немыслимого волны, еле выпуклые или еле согнутые, время от времени делают прозрачной глубину, и тогда, серая, покрывается она белыми пятнами, бледными звездами: это медузы восходят и плывут к берегам, сопровождая осень. Солнце легчает и наконец ничего не весит. Неспособное утонуть, оно катится по волнам, и, выскакивая из пучин, несутся команды дельфинов на запад, оранжевым поиграть мячом. Бакланы заняты в небе переэкзаменовкой по геометрии, и, нисколько не опасаясь чаек, подымаются рыбы на самый верх. Там ждут они ночи. И тогда, пользуясь мраком, выходят они из воды и погружаются в небо. Они там плывут сверкая, созвездья, подымаясь все выше, выше. Пена, бегущая за пароходом, сливается с Молочным Путем. То тут, то там возникают огни: это рыбаки, разостлав на воде цеповки, ловят у берегов. Падают звезды. Море пахнет. И наконец из раскрытых хлябей чудовищное подымается в небо созвездье Кита.

2

Там, где небо никогда не меняет цвета и остается одинаково черным ночью и днем, где закрытые леденеют моря, тянутся потухшие вулканы, где нет никакой растительности, подробностей, никакого уюта, где от края до края один и тот же мертвый пейзаж, где мороз и лето жгут одинаково, в стране призрачной, выплывающей с солнцем совместно из ночи и пропадающей вместе, так что напрасно ищет распухшая луна вулканы и промежуточные долины, нет ничего, кроме смерти, в этой проклятой стране, мертвый из мертвых, плелся теперь Алемдар1, взывая о смерти. Ибо не только губительным исходом для стороны затеявшей и внезапным, когда все, казалось, приводило к задуманному концу, к разгрому противника и захвату пограничных стран, замечательным было оконченное сражение, но и тем, начало каким мытарствам оно положило.

Русское командование не выиграло сражения, его только потеряло турецкое. После мучительного отхода русских войск через трущобы и перевалы, после тяжелых потерь, причиненных главным врагом – морозом, после того как горные орудия были протащены на полозьях, запряженных солдатами, и, наконец, после безумного перехода было, далеко в тылу у противника, достигнуто сердце связи и снабжений, у переутомленных турок не хватило сил захватить его тотчас, драгоценное время было утеряно, русские, располагавшие железной дорогой, перебросили подкрепления, и вместо них сама отходная армия оказалась в мешке, и остатки ее были взяты в плен и отправлены в глубь страны.

Сколько дней он уже шел и все еще не мог умереть. И почему это казаки то и дело останавливали пленных, отбирали нескольких, отводили и расстреливали и потом гнали живых дальше и их выбор ни разу не пал на Алемдара? Почему, когда казаки после расстрела приказывали пленным уложить расстрелянных согласно обряду, головой к югу, их выбор всякий раз падал на Алемдара? Почему у него хватало сил идти дальше и смерть пренебрегала им, когда столько верных уже повалилось, не дождавшись расстрела, и так и осталось лежать в снегу?

Чего только он не наслышался и не нагляделся. Но он до сих пор не знал, что существуют такие мертвые страны, что отмороженное мясо может так легко падать, обнажая кости, и что человек до такой степени вынослив. (И чем дольше он шел, тем долее возрастало его удивление.)2

Первые дни обессилевших было немного. Каждый хотел мужественно продержаться до расстрела. Но потом силы стали убывать, то тот, то другой падал. Конвойный слезал с лошади, хлестал обессилевшего, требуя, чтобы тот шел дальше, и, когда умирающий, несмотря на усилия, падал вновь, конвойный обыскивал его, раздевал, брал, что находил годным, вскакивал на лошадь – и дальше. Но жестокосердия у казаков не было, когда умираюший просил застрелить, конвой охотно выполнял просьбу. Таких, которые отвечали насмешкой, было немного.

Теперь трупы тянулись полосой, уходя в бесконечную даль пейзажа.

Наконец Алемдар попал в число избранных. На привале к нему подъехал конвойный, приказал знаком отойти в сторону, не слезая с лошади, поднял винтовку и выстрелил.