Философия футуриста. Романы и заумные драмы

22
18
20
22
24
26
28
30

6

Сумасшедший занимал всегда одну и ту же скамейку на Конской площади2. (Какая бы не была погода), он появлялся откуда-то из глубин Стамбула всегда на исходе дня, усаживался лицом к морю и, откинувшись и бормоча что-то, просиживал до первых лучей дня. Приносил он с собой несколько краюх хлеба, которых не трогал сам, а все раздавал голубям, слетавшимся за полчаса до его прихода в ожидании благодетеля. Сумасшедший приходил на площадь далеко не ежедневно, иногда пропадал неделями, и, странное дело, голуби никогда не собирались напрасно, их появление предвещало, что Сумасшедший будет непременно.

Когда появился он впервые, сказать было трудно, но обратил впервые внимание на себя в памятный день переворота в апреле3 1909 года, когда Конская площадь была переполнена офицерством и после убийств младотурецких министров и офицеров, на исходе дня, вдруг появились летящие от мечети Баязида стаи голубей, а вслед за ними явился Сумасшедший и, вежливо попросив группу военных уступить ему его место, уселся, не обращая никакого внимания, и принялся раздавать хлеб птицам, покрывавшим его, усевшимся ему на плечи, на грудь, на руки и на голову.

Внешность Сумасшедшего была достаточно примечательна. С длинным иконописным лицом, кожей желтого воска и совершенно прозрачной, без единого намека на кровь, с раздвоенной редкой бородой, с глазами спокойными до стеклянности, умный, не будь на нем страннейшего колпака и не обрамляй его лицо длинные пейсы, обнаруживал удивительное сходство с некоторыми изображениями в греческих церквях, почему и турчанки, и гречанки, и других исповеданий женщины, спускавшиеся в направлении источника Святого Серапиона искать исцеления от бесплодия или застоя и тому подобных женских историй и неизменно останавливавшиеся около Сумасшедшего, чтобы, хотя он и был евреем, приложиться к его одежде, и называли поэтому Сумасшедшего Иссой, но вообще он был известен просто под кличкой Сумасшедшего, и только немногие обитатели околотка, вроде Хаджи-Бабы, которые вообще всё решительно знали, утверждали, что его зовут не Иссой вовсе, а Озилио4. Но никто не мог ответить любознательному Ильязду, который во время своих дозоров проходил всякий раз мимо Сумасшедшего, сидевшего камнем и закинув голову, где он проживал и сколько лет могло ему быть.

Но в эту ночь пристыженный, угнетенный, досадующий на костюм, которым его наделил Суваров, когда Ильязд после нудного и бесконечного путешествия, пройдя всю улицу Пера, перейдя мост, где с него ничего не взяли за переход, нанеся ему последний удар – “Пропусти его так, разве не видишь – русский”, – сказал один сборщик другому, – и преодолев пустые кварталы Стамбула, добрался до Софийской площади – час, в который он уже обычно заканчивал свою прогулку вокруг Ахмета, когда ветер, проснувшись5, первым покидает поверхность моря и звезды становятся особенно выразительными – час прогулки, которая, быть может, никогда не повторится, нарушенная заставой засевших в отхожих ямах русских, Ильязд не свернул налево, к себе домой, а, перейдя площадь, подошел к Сумасшедшему и уселся с ним рядом. “Хаджи-Баба спит, а я больше не могу остаться в одиночестве после гнуснейшего Суварова. Вот этот меня очистит”, – подумал он.

Сумасшедший не двинулся, не нарушая своей позы, в которой он оставался, по-видимому, долгие часы. Заметил ли он Ильязда? Ильязд просидел с четверть часа, прислушиваясь к шагам шагавших вдоль Айя Софии турецких часовых, единственным звукам, и наконец произнес по-французски (Сумасшедший должен был понять его, ибо в Константинополе все понимали по-французски): “Знаете ли вы, что я несчастен?” Сумасшедший ничего не ответил, оставался в течение получаса в той же позе, вздохнул, словно просыпаясь, невероятно медленно опустил и повернул в сторону Ильязда голову и, как будто только теперь вопрос наконец достиг его, ответил: “Да, я знаю, – и после молчания: – Я уже много раз видел, как вы по ночам совершаете круг, идя против звезд и навстречу солнцу, вместо того, чтобы идти посолонь6, – молчание. – Вы сами делаете себя несчастным”. – “Вы думаете, что, если бы я всякий раз шел в обратном направлении, никаких несчастий и не было бы?” – “Я хочу сказать, что вы не умеете делать выводов. Это дается немногим. Но с тех, кому ничего не дано, ничего и не требуется. Вам же дано многое, но вы расточаете дар, не научившись делать выводов. Я думаю, что вы могли бы выучиться, если и не блестяще, то во всяком случае скрасить тот пробел, ужасный пробел, который делает все данное вам ни к чему, – он говорил очень хорошо, не на вульгарном французском языке Константинополя, а литературно, точно воспитанник духовной семинарии, округляя изречения. – Я вас знаю, вы можете ничего не говорить о себе, ваше прошлое, настоящее, будущее мне теперь ясно. Вы, горе от ума, одна из многих жертв той лихорадки, которую переживает человечество. Но вы не первый и не последний. Смотрите на нее”, – и Сумасшедший простер руку к небу. Ильязд поднял глаза, соображая: “Полярная звезда?” – “Да, знаете ли вы, что с ней происходит?” Врать не было никакой возможности, и Ильязд, хотя и привыкший делать вид, что он решительно все знает, а с другой стороны, ничему не удивляться и считать естественным, что под личиной вшивого сумасшедшего скрывается всемогущий маг, пробормотал, смутившись: “Нет, не знаю”. – “Это естественно, вы знаете, что это Полярная звезда, но выводов не делаете. А между тем она приближается к полюсу. Процесс этот начался тысячи две лет тому назад, с событиями, слишком всем хорошо известными, и приблизительно с тысячного года после рождества, когда европейское первенство начинает определяться, звезда эта стала тем, чем она есть, Полярной. Чем ближе она к полюсу, тем с большею быстротой подымается, достигая зенита и уже давая проскальзывать признакам будущего падения, эта христианская европейская культура. Через восемьдесят пять лет она будет ближе всего к полюсу7 – звезда и культура. Последние изобретения этой культуры, последние открытия, пожирающие самих себя, будут сделаны. Начнется упадок, очередь за другими культурами8. Не беспокойтесь за человечество, оно переживет еще не одну. Вы одна из жертв этого лихорадочного приближения к цели, которая никогда не будет достигнута. Наблюдайте звезды, они утешат вас. Я прихожу сюда так часто, чтобы смотреть на звезды. Годами описывают они над моей головой круги. Только через звезды мы можем найти ключ угасшим цивилизациям и той, расцвет которой был за двадцать семь веков до Иисуса. Тогда Дракон сидел на престоле”.

“Опять лекции, – подумал Ильязд. – Я не знаю, лучше ли его миросозерцание хаджибабинского, но для меня это одно и то же. Роются в законах мироздания, а человека-™ проглядели”.

– Век, о котором вы говорите, начался с Утешителя, – наконец вставил он, пытаясь поймать тон собеседника, – а разве звезды нас утешают?

– Нет, поэтому-то никто за ними не наблюдает, как четыре тысячи лет назад, так как век проходит под знаком вздорного утешения. Утешать, кого в чем, почему (Ильязд был доволен, ему казалось, что он попал в точку), мудрость не нуждается в утешении, а ставка на глупых – дурная ставка. Но скоро этой позорной игре будет положен предел. Еще восемьдесят пять лет, всего восемьдесят пять лет.

– Я не знаю, правы вы или нет, я не умею делать выводов, но игра нашего века – ставка не на глупых, не на нищих и не на бедных, а на равенство, и большевики…

– Ах вот что, вам мало того, что я знаю, что вы несчастны, вы пришли сюда искать…

Но Сумасшедший внезапно замолк и повернул голову. Ильязд сперва ничего не понял, а потом стал всматриваться в глубину. Но близорукие его глаза ничего не могли различить. Его дурные уши ничего не могли уловить, кроме подкованных шагов часовых. Но через некоторое время на фоне пустыря и неба, между Министерством юстиции и мечетью Ахмета, появились какие-то тени, которые тотчас растаяли. Куда они делись, Ильязд не мог сказать, так как он был убежден, что они не пересекли Софийской площади. “Но какое значение может быть у теней в Стамбуле, – подумал он, но тотчас вспомнил о русских в ямах, там, в том же направлении, и съежился. Однако, сколь ни стало ему вдруг не по себе, упустить такого случая он не мог. И, повернувшись к Сумасшедшему, он рассек тишину: “Оказывается, вы наблюдаете не только за звездами, Озилио”. Ему показалось, что Сумасшедший бросается на него, и Ильязд, поднявшись с земли, отскочил. Но Озилио только зарычал, точно раненый, и не двинулся. Через минуту голосом таким же ровным и равнодушным он произнес: “Хотя вы русский, но не с ними. Незачем испытывать мой ум”.

Рассвет приближался, и Ильязд уже мог различать и Сумасшедшего, и его позу. Он уже не смотрел на небо (да на нем, впрочем, и не было звезд), а уперши глаза в землю, словно о чем-то напряженно думал. “Я не ищу больше утешения, – сказал Ильязд, – разговор с вами ободрил меня. Но скажите мне, что вы знаете про этих моих соотечественников”. Прошло немало времени, пока вопрос, подобно начальному, достиг до Озилио. Он поднял голову и посмотрел на Ильязда глазами полными нежности и неизъяснимой любви: “Дорогой друг, что мне с вами делать, мне вас жалко и странное дело – впервые, быть может, я испытываю подобную жалость. Но вы редкий тип бессознательного человека, который сам ничего не хочет, ничего не ищет и не бежит, но хочет, бежит и ищет, потому что этого хотят другие, потому что вас все время на это кто-нибудь толкает. Вы медиум, понимаете, не так ли, и самый сильный из тех, которых я видел. Но тот, кто действует через вас, ведет недобросовестную игру. Пойдемте”. Они поднялись и направились в северные кварталы Стамбула.

Если несколько часов тому назад Ильязд вовсе еще не думал, что его окружает тайна, и при этом не тайна вообще, то есть нечто скрытое, но завершенное, а тайна в движении, сложная история, которая должна была привести (когда – неизвестно, но несомненно привести) к развязке и в которой он играл какую-то роль одному своему любопытству благодаря, то теперь он уже был настолько в этом уверен, что все события, совершившиеся со времени его отъезда из Батума, а может и раньше, и все события, которые произойдут, укладывались, должны были укладываться в рамку этой истории, которая, согласно утверждению Суварова, должна была произойти сама собой, и Ильязд, играя в каковой роль, в то же время ничего не должен был сделать, чтобы играть роль, словом, самовнушение невероятное, которое страховало Ильязда от всякого удивления, но, отнимая у него всякую волю сопротивления, делало его совершенно безоружным перед событиями. Он уже бодрствовал в течение сорока почти часов, столкнулся за этот срок со столькими разными явлениями (это только выводы, говорил он, я покажу ему, что умею делать выводы, повторял он, задетый за живое), а между тем надо было держаться как следует, так как неизвестно было вовсе, удастся ли ему проспать будущую ночь. Он решил, что, поставив вопрос Озилио о русских в ямах, он сделал все, что должен был пока сделать, надо было теперь выжидать и поэтому всю дорогу эта изумительная пара, изможденный мудрец в засаленном колпаке и рваной, безумно длинной, волочившейся, подымая пыль, рясе, не перестававший казнить левой рукой бородку, и молодой человек в смокинге, без пальто и без шляпы, несмотря на ноябрь, точно вывалявшийся в пыли, вертевший головой по сторонам, точно нанятый, сделала свой полуторачасовой путь молча. На площади Баязида к ним слетелись стаями голуби, Озилио вытащил из-под рясы огромный, неизвестно где помещавшийся кусок хлеба и быстрыми-быстрыми движениями правой руки искрошил половину, после чего, подождав, когда голуби кончили хлеб, сделал широкий жест и птицы вернулись за ограду мечети. То же повторилось у мечети Завоевателя. Глядя на этого Орфея мимики, Ильязд думал, что, кроме русских, у него можно вытянуть черт знает сколько разных сведений, и уже сожалел, что их встреча не была для него лишена корыстного любопытства.

Они оставили справа мечеть Селима и вскоре уперлись в городскую стену. Обстановка внезапно изменилась – открытые окна домов, женщины в окнах без покрывал, дети, играющие посередине улицы, грязь, крики, развешенное вдоль домов белье, обыватели, рассевшиеся на крылечках, лузгая семечки, – еврейский квартал.

Спустившись вплоть до развалины Багрянородного9, Озилио, появление которого заставляло женщин с криками “Учитель, учитель!” или даже “пророк!” бросаться к нему, касаясь (пыльного его) подола руками, так что Ильязд был даже оттеснен, они миновали развалину10, которая служила теперь сушилкой для (рваного) белья – Озилио отпустил женщин таким же жестом, каким отпускал голубей, и, войдя в садик какой-то лачуги, придержал калитку, пока Ильязд не прошел первым, и затем, открыв дверь домика, протолкнул Ильязда вперед. Комната была не слишком грязной, хотя пыль, по общевосточному обычаю, по-видимому, никогда не сметалась, и ничем не была замечательна, кроме небольшого стола, на котором лежало несколько свитков, нескольких ящиков из-под бакалеи, обилия карт звездного неба, которые мало чем походили на карты, а были, скорее, картинками с изображением самых различных существ и растений11 в самых фантастических позах, и множества чертежей, среди которых выделялась теорема Ибн Эзры12, чертежей явно геометрического характера, нескольких плетеных табуретов, по-видимому, игравших роль столиков, так как Озилио уселся прямо на пол.

– Я слишком разговорчив сегодня, – начал он, пригласив гостя сесть на табурет, – и веду себя совершенно как женщина. Но мне необходимо объяснить отцовскую нежность, которую я к вам питаю, чтобы уяснить ее самому себе. Скажите, мало ли я видел смертей, мало ли событий прошло передо мной так на Софийской площади? Разве хотя бы одно из них не было мне ясно, разве звезды не предсказали их заранее и разве хоть раз мое сердце сжалось от сознания, что, хотя звезды и не насилуют, а только влияют, мало кто устоит против такого влияния? Ах, я старею, признаюсь вам в этом, так как слабость проникла в меня. Так как я вас жалею, видя вашу погибель.

– Учитель, – произнес Ильязд, не решаясь сказать просто “Озилио” и думая, что на площади, быть может, позволил себе ужасающую фамильярность, – вы хотите сказать, что мне грозит гибель от этих русских?

– Я боюсь, что ты проглядел их секрет, мне подобно.

– Я никакого секрета их еще не знаю, я обнаружил только позапрошлой ночью, что они выбрали для жилищ клоаки, в которых не будут жить даже цыгане. Это меня обидело за них, за себя, и только. Но, значит, в этом есть секрет, они там не только для того, чтобы только жить, скажите…