Когда нам семнадцать

22
18
20
22
24
26
28
30

Много ли, мало времени прошло с того момента, трудно сказать, но когда я снова открыл глаза, то почувствовал, что не лежу на месте, а кто-то медленно тащит меня по снежному полю. Это был мой верный конь. Напряженно вытянув шею, упираясь обледеневшими копытами в мерзлую землю, спотыкаясь и падая, он изо всей силы тянул повод, припаянный морозом к моей правой руке. «Куда же ты меня тащишь?» — хотелось спросить Омголона, как друга, как человека, сказать ему еще, что я ни в чем перед ним не виноват. И он, наверное, нашел бы способ ответить мне, по крайней мере так мне казалось в тот страшный, трагический момент.

Однако я точно онемел на морозе, не мог произнести ни звука, чтобы хоть как-то привлечь внимание коня.

Иногда, остановившись и приподняв голову, Омголон прислушивался к чему-то, тревожно стриг ушами и, постояв немного, снова принимался за свое нелегкое дело.

Или конь уже выбивался из сил, или перед нами появилась возвышенность, этого я не мог тогда понять, но Омголон, сделав очередную остановку, простоял на этот раз необычно долго и, когда затем, потянув повод, поволок меня, он делал это с необычайным напряжением. В его усталых и словно опухших от наморози глазах ничего не было видно, кроме страшного отчаяния. Вдруг он упал. Это лопнул повод, соединявший нас. Омголон дико заржал, вскочил на ноги, сделал попытку пробежать по снегу, потом вернулся ко мне и вдруг неуверенно, оступаясь, побежал прочь. Начинавшаяся поземка скрыла его из виду.

Это походило на предательство. Сознание того, что я остался один умирать в этой ледяной безмолвной пустыне, острой болью прошлось по сердцу. В глазах у меня потемнело, я впал в какое-то состояние небытия.

Очнулся я уже в лазарете.

Наверное, жар которым все эти дни была придавлена моя голова, отхлынул сразу, потому что я как-то вдруг увидел огонь в печурке посередине большой комнаты, наполненной густым храпом и шумным дыханьем крепко спящих людей, и девушку-медсестру в полушубке, бросающую в печурку дрова, и серый мрак, разлившийся в комнате. Девушка сидела ко мне боком, тихонько напевая что-то протяжное, и я увидел ее сразу всю, от непомерно больших валенок на девчоночьих ногах до челочки русых волос непокрытой головы.

— Пить, — попросил я девушку. — Попить можно?

— Можно, можно, солдатик, — с готовностью откликнулась медсестра и принесла мне кружку с водой. — Бредил ты, солдатик, ох, как бредил, — начала девчонка. — Все какого-то Омголона вспоминал. Дружок твой, что ли?

— Омголон?! — не ответив медсестре, я соскочил с койки, и вид у меня был, наверное, такой сумасшедший, что девчонка невольно хихикнула.

— Ты куда, солдатик, собрался? Ложись, ложись, — приказала она уже начальственным тоном.

Но в тот момент я не выполнил бы, наверное, приказа даже самого генерала. Мне надо было увидеть Омголона, припасть к его голове и просить, просить прощения. Было ясно, что это он спас меня от смерти. Как выяснилось потом, ему удалось добежать до солдат обогревательной службы, в задачу которых входило встречать всех, кто идет на помощь блокадному Ленинграду. Омголон привел их ко мне. Не теряя времени, они принялись прикладами винтовок сбивать с меня лед, а потом отнесли в лазарет.

— Принеси мне валенки и полушубок, — потребовал я от медсестры.

— Товарищ боец!.. — взмолилась она. Но вид мой и тон заставили ее быстро принести мне одежду.

Уже выйдя с медсестрой на мороз, я объяснил ей, что Омголон — это мой конь, с которым мы вместе воюем и что я люблю его больше своей жизни.

— Конь? — почему-то переспросила девчонка.

— Да, конь, — сказал я. — А что?

— Так тут есть чей-то конь.

— Где он? Где, спрашиваю?

Девчонка не ответила. Крупно шагая по снегу, она привела меня к какому-то разрушенному строению, и когда, чиркнув спичкой, я вошел под его каменные своды, оказалось, что это старая часовня.