Дон-Коррадо де Геррера

22
18
20
22
24
26
28
30

Еще одна черта повествовательного стиля Гнедича, выразившаяся в произведениях «Плодов уединения», — пристрастие автора к кровавым и отвратительным сценам и натуралистическим описаниям страданий и жестокостей. Исследователь «Плодов уединения» А.Н. Егунов в этой связи указывал в первую очередь даже не на «Морица» (хотя, разумеется, и там находится достаточно соответствующих примеров), а на отрывок «Несчастная любовь», по его выражению, «примыкающий к становившемуся тогда модным течению литературы ужасов» (Егунов 1966: 313). Молодой человек, в приступе любовной страсти убивший своего друга — подлинного или мнимого соперника, мучается угрызениями совести, терзается страшными видениями («Га! кто? кто так страшно воет?., кто так страшно клянет меня? Вижу пламенный меч, возносящийся над главою моею, вижу — и узнаю окровавленную тень моего друга <...>». — Гнедич 18026: 66), случайно выпивает яд («<...> ибо тарантул, упавший в кувшин, лопнул». — Там же: 67) и умирает в страшных мучениях («<...> яд разлился по всем его членам; лицо, руки и ноги начали пухнуть <...>». — Там же: 69).

Все отмеченные стилистические особенности «Плодов уединения»: драматизация действия, эмфатический стиль с многочисленными восклицаниями, проклятиями, поминанием ада и т. д., френетический элемент в сочетании с чувствительными пассажами карамзинистской прозы — в еще более усиленном виде проявились в написанном в 1802 году романе «Дон-Коррадо де Геррера», вновь, вплоть до цитатных заимствований, ориентированном на шиллеровских «Разбойников» в переводе Сандунова.

Литературное окружение молодого Гнедича

Увлечение творчеством Шиллера в околоуниверситетских кругах в Москве конца 1790-х — начала 1800-х годов имело несколько центров — литературных кружков, не изолированных, но достаточно автономных друг от друга. Страсть к драматической поэзии и игра на сцене университетского Благородного пансиона должны были способствовать знакомству Гнедича с Николаем Николаевичем Сандуновым (1769—1832), братом известного московского актера Силы Сандунова (1756—1820), драматургом, автором уже упоминавшегося выше русского перевода «Разбойников». Судя по многим текстовым перекличкам, Гнедич знакомился с драмой Шиллера именно по переводу Сандунова, несколько отличному от аутентичного шиллеровского текста. По мнению современных исследователей, Сандунов соединил в своем переводе так называемую мангеймскую редакцию шиллеровской драмы[154] и текст ее сценической переделки, принадлежавшей берлинскому драматургу К.-М. Плюмике (Karl Martin Plümicke; 1749—1833), в которой, в отличие от мангеймской версии, был сохранен и даже несколько усилен бунтарский дух ранней редакции драмы. Также можно предположить, что Сандунов пользовался «не дошедшей до нас суфлерской рукописью, имевшей хождение среди немецких антрепренеров и, очевидно, завезенной ими в Москву» (Данилевский 2013: 70; см. также: Harder 1975). Разночтения в тексте разных редакций «Разбойников» — в частности, одно из существеннейших в финальной сцене, где, по версии Плюмике, Швейцер убивал Карла Моора, чтобы избавить его от руки палача, — для русского читателя были однозначно авторскими и вызывали споры.

Если про круг Н.Н. Сандунова мы знаем немного, то кружок Андрея Ивановича Тургенева (1781—1803), или так называемый «младший тургеневский кружок», изучен достаточно хорошо (см.: Истрин 1911: 77—86; Вацуро, Виролайнен 1987: 350—358; Вацуро 1994: 20—36; Lotman 1958—1959: 427—430). Участники его «по Шиллеру» вырабатывали свой личностный и нравственный идеал — «энтузиаста» и чувствительного человека. Одним из центральных предметов наблюдения и размышления Тургенева и его друзей (А.Ф. Мерзлякова, В.А. Жуковского, А.С. Кайсарова) на этом пути становился герой шиллеровской драматургии. В тургеневском кружке внимание сосредоточилось на штюрмерском герое как воплощении личностного комплекса, противостоявшего рационализму и скептицизму, предполагавшего силу и непосредственность страстей, искренность и полноту чувства, а также на сумме морально-философских представлений, которыми этот комплекс был сформирован. Этот тип восприятия Шиллера явился ответом на литературно-мировоззренческие поиски нового литературного поколения России и был продиктован тем же общеевропейским «кризисом сентименталистского рационализма» (Вацуро 1994: 27), который вызвал к жизни само движение «Бури и натиска».

Двенадцатого ноября 1799 года Андрей Тургенев отметил в своем дневнике спор о шиллеровских «Разбойниках» с В.Т. Нарежным (1780/1782— 1825) — в эти годы студентом Московского университета, а впоследствии романистом, прославившимся на поприще сатирико-бытописательной прозы, одним из родоначальников русского реального романа. Нарежный был знакомым А.Ф. Мерзлякова, на квартире которого, собственно, и произошел его разговор с Тургеневым. К младшему тургеневскому кружку Нарежный не принадлежал, хотя имел сходные литературные пристрастия — Шиллера и Шекспира. Спор с Тургеневым шел о финальной сцене «Разбойников». «Он спрашивал моего мнения, — пишет Тургенев о Нарежном, — на что Шиллер в другом издании переменил конец, и утверждал, что в переводе Санд<унова> гораздо лучше, что он убит наконец Швейцером» (PO ИРЛИ. Ф. 309. № 271. Л. 6; ср.: Ларионова 1995—1996: 41). Тургенев пытался психологически обосновать поступок шиллеровского героя. Для Нарежного, видимо, имела решающее значение сценическая эффектность заключительного убийства.

В.Т. Нарежный отдал дань Шиллеру несколькими студенческими произведениями. Первым в этом ряду стала небольшая прозаическая драматизованная сцена «Мстящие евреи», напечатанная в 1799 году в «Иппокрене». Содержание рассказа в нескольких словах следующее. Еврей Иосия требует от сына Иезекиля страшного мщения за обиду, нанесенную христианином, — вырвать сердце из груди обидчика. Иезекиль убивает старика ремесленника, но покорён красотой его дочери; он готов оставить веру отцов и соединиться с девушкой, но гнев Иосии настигает его, и влюбленные гибнут под ударами кинжала у подножия алтаря. На фоне текущей русской литературной продукции сочинение Нарежного выделялось и странным сюжетом, и явно неумеренным нагромождением кровавых сцен, долженствовавших потрясти воображение читателя. Сам автор готов был признать свой рассказ «невероятным по своей жестокости и зверству нравов» (Нарежный 1799: 17). Линия «Мстящих евреев» была продолжена «драматическим отрывком» «День злодейства и мщения». Действие происходит в польской Украине, то в доме помещика Лещинского, то в замке Банита Зельского — злодея, держащего в страхе всю округу. Лещинский, вернувшись после продолжительного отсутствия, узнаёт, что дом его разорен, а дочь увезена и обесчещена Банитом. Лещинский отправляется к Вельскому. Далее следует череда кровавых сцен (например, убийство Зельским своего младенца-сына, рожденного дочерью Лещинского); семья Лещинского оказывается заточенной в подземелье; Зельский забавляется, слушая стоны узников подземной темницы, и т. д., пока внезапно появившийся отряд черноморских казаков не освобождает пленников и не карает злодея, заживо погребя его в могиле. Как и в «Мстящих евреях», некоторые сцены и сообщаемые по ходу действия подробности останавливают внимание читателя изощренной жестокостью.

Эти сочинения Нарежного, как и написанная в одно время с ними трагедия «Димитрий Самозванец» (1800, опубл. 1804), выдержаны в искусственно эмоциональном, эмфатическом стиле, изобилуют риторическими тирадами с многочисленными поминаниями ада и проклятиями: «Это я скажу вам тогда, когда рука твоя обагрится его кровию и кровию его фамилии. Когда ты исторгнешь сердце его из его груди и дашь мне растерзать его, тогда, тогда скажу вам вину моего мщения» (Нарежный 1799: 20); «<...> не слышишь ли, не слышишь ли, как запекшаяся кровь хрипит в груди его? О, это адская музыка, от которой вострепещет внутренность дьявола — и возвеселится сердце Иосии!» (Там же: 55). Всячески подчеркивается аффектация в поведении и облике героев: «Сердце его затрепетало адским трепетом; в глазах его выступила кровь, щеки его побледнели <...>» (Там же: 22); «Он шел прямою дорогою тихо, но лицо его было совершенно фиолетового цвета, глаза горели, губы почернели <...>» (Нарежный 1800: 470).

Своей откровенной френетической составляющей ранние произведения Гнедича ближе всего к студенческим опытам Нарежного. Бросается в глаза даже сходство их заглавий: в каждом в той или иной форме присутствует слово «мщение». Очень вероятны контакты Нарежного в студенческие годы с Н.Н. Сандуновым; во всяком случае, в 1809 году «Димитрий Самозванец» впервые был представлен на сцене в бенефис С.Н. Сандунова и его жены. Нарежный, как позднее Гнедич, писал, имея перед глазами перевод шиллеровских «Разбойников» Сандунова, и, опять же как и Гнедич, заимствовал у Сандунова экспрессивное междометие «Га!»[155]. Кажется, ближайшим образцом для Гнедича служили именно повествовательно-драматические опыты его старшего товарища по университету.

Френетическая стилистика произведений Нарежного (а соответственно, и Гнедича) связывалась современниками с влиянием Шиллера. 18 декабря 1799 года Андрей Тургенев записал в дневнике:

Вчера читал я Нареж<ного> «День мщения». Какой вздор! Он не иное что, как бедный Шилерик; представил себе двух воришков и какого-то жидка, которые стучат себя в лоб, в грудь, божатся, ругаются, зарывают в земле, проклиная. Жалкая и никуда не годная пиеска. Никакого познания о сердце человеческом, но одно сильное желание странными и какими-то необыкновенными средствами возбудить ужас. <...> То, что в Карле Мооре велико, ужасно, sublime[156] (от положения), то тут смешно и уродливо, потому что нет тех побудительных причин, везде виден один автор, который, запыхавшись, гонится за Шиллером.

PO ИРЛИ. Ф. 309. No 271. Л. ЗЗоб. — Л. 34; см. также: Lotman 1958—1959: 428; Ларионова 1995—1996: 39.

Спустя несколько лет анонимный рецензент постановки «Димитрия Самозванца» Нарежного указывал на «жестокое подражание» автора Шиллеру, которое «превосходит всякое ожидание зрителя: яд, множество гробов и все выносятся на сцену; беспрерывные смертоубийства, адские заклинания, все пороки, все варварства, весь тиранизм злой души человеческой <...>» (МВ 1809: 105)[157].

Однако литературный генезис произведений Нарежного и Гнедича несколько шире. В Германии художественные открытия штюрмеров и, соответственно, шиллеровской драматургии, даже не успев еще полностью реализовать свой эстетический потенциал, стали своего рода разменной монетой массовой литературы. Речь идет в первую очередь о так называемом «тривиальном» романе, расцвет которого пришелся на конец XVIII века. Это была литература с установкой на увлекательное чтение, широко эксплуатировавшая внешние эффекты и игравшая на простейших эмоциях, в числе которых ужас занимал не последнее место. Она органично включала в себя и френетическую составляющую. «На ярмарки привозились для продажи груды книг, в которых шла речь о рыцарях, разбойниках, убийствах и привидениях» (Тайм 1891: 26). После выхода на литературную сцену «бурных гениев» «тривиальные» писатели переняли и прочно усвоили себе штюрмерский стиль, превратив его в деланную страстность и гипертрофированную эмоциональность. Само собой разумеется, что усвоение было чисто поверхностным: с характера, с эмоционального переживания акцент был перенесен на внешнюю форму, что усилило роль фразеологии, и массовый роман запестрел восклицаниями и проклятиями, «адскими пропастями», «кипением геенны», призыванием дьяволов и проч. Медицинская натуралистическая метафорика Шиллера также находила поддержку в «тривиальной» литературе.

Диалогическая подача речи в ранних повествовательных произведениях Гнедича и Нарежного указывает на усвоение ими формы романа-диалога, разработанной немецкими авторами «первого ряда» — К.-М. Виландом (Christoph Martin Wieland; 1733—1813), А.-Г. Мейснером (August Gottlieb Meißner; 1753—1807) и др. — и наследованной «тривиальными» писателями[158].

Что касается собственно френетического элемента, то он широко использовался в немецкой «тривиальной» литературе, но вовсе не был только ее принадлежностью. Во Франции еще в XVI—XVII веках френетическое было неотъемлемой составляющей жанра беллетризованных «кровавых происшествий», а в литература XVIII века в каком-то смысле «легализовала» его как одну из нарративных техник поддержания читательского внимания и сюжетного напряжения. Разного рода категории текстов, использующих и аккумулирующих френетические приемы, как отмечает современный исследователь, на протяжении XVII и XVIII веков регулярно появлялись на периферии основного хода литературного развития (см.: Glinoer 2009: 43). Всё это была продукция, рассчитанная, как и «тривиальный» роман, на широкого и не сильно искушенного в литературе читателя. В произведениях Ф.-Т.-М. де Бакюлара д’Арно (François-Thomas-Marie de Baculard d’Arnaud; 1718—1805), «черных» романах Ф.-Г. Дюкре-Дюмениля (François Guillaume Ducray-Duminil; 1761—1819), написанных по ним мелодрамах Р.-Ш. Тильбера де Пиксерекура (René-Charles Guilbert de Pixerécourt; 1773—1844) «ужасные» картины и изображение ожесточенных чувств соединилось с аффектированной патетикой (см.: Ibid. Р. 40—43, 48—50).

Мы, конечно, не знаем круга чтения юного Гнедича, но с достаточной уверенностью можем предполагать, что мимо его внимания не прошел еще один литературный жанр, стремительно набиравший популярность и в России, и во Франции в последние годы XVIII века. К кругу Нарежного и Гнедича, малоимущих выходцев с Украины, вынужденных рассчитывать на свои силы и дарования и на помощь старательно пекущегося о земляках директора Благородного пансиона при Московском университете А.А. Прокоповича-Антонского, принадлежали также Захарий Алексеевич Буринский (1784—1808), Фёдор Павлович Вронченко (1779—1852), Фёдор Загорский — первые русские переводчики «готических» романов. Буринский, уже упоминавшийся выше, был горячим почитателем творчества Гнедича. Вронченко, добравшийся впоследствии до высоких государственных должностей, со студенческих лет знал Нарежного, посвятившего ему в 1825 году роман «Два Ивана, или Страсть к тяжбам»[159]. В 1802 году Буринский издает свой перевод романа А.-М. Маккензи (Anne Maria Mackenzie; ранее 1783 — после 1816) «Дюссельдорф, или Братоубийца» («Dusseldorf, or The Fratricide»; 1798), Вронченко — перевод «Грасвильского аббатства» («Grasville Abbey»; 1797) Дж. Мура (George Moore), Загорский — перевод «Удольфских тайн» («The Mysteries of Udolpho»; 1794) А. Радклиф (Ann Radcliffe; 1764—1823), поданный им в московскую цензуру еще в 1799 году, впрочем, как и перевод Вронченко (см.: Вацуро 2002: 116—122).

Русские переводы делались не с оригиналов, а с французских переложений, которые сразу по выходе становились предметом жадного чтения. Ф.Ф. Вигель, в 1800 году поступивший в Московский архив Коллегии иностранных дел, вспоминал о своих товарищах по службе — в основном выпускниках университета и пансиона:

Они снабжали меня французскими книгами, по большей части романами, и я воображал, что занимаюсь полезным чтением, когда пожирал их по ночам; часто бывал я вне себя от ужасов г-жи Радклиф, кои мучительно приятным образом действовали на раздраженные нервы моих товарищей.

Вигель 2003/1: 157

В литературном отношении между немецким «тривиальным», французским «черным» и английским «готическим» романом, скоро вызвавшим многочисленные европейские национальные подражания, не было непроницаемой границы. Так, центральный мотив «готической» прозы — замок с его темницами, легендами и призраками — входит и в атрибутику «тривиального» романа. И «тривиальный» роман, и «готический» (особенно в его направлении, идущем от М.-Г. Льюиса (Matthew Gregory Lewis; 1775—1818)) свободно оперируют френетическим элементом. Эта близость подчеркнута в характеристике, которую дал роману Гнедича «Дон-Коррадо де Геррера» М.А. Дмитриев: «<...> написан в роде тех ужасных романов, которые были тогда в моде, но не в подражание г-жи Радклиф, а более в роде романов немецких» (Дмитриев 1869: 206).

В 1801 году Нарежный представил в московскую цензуру трагедию «Мертвый замок» — «наивное следствие чтения Шиллера и готических романов» (Егунов 1966: 315). Для своей пьесы, оставшейся ненапечатанной, он выбрал потенциально наиболее привлекательный в глазах широкого читателя (и в то же время наиболее характерный для «готической» прозы) эпизод романа Анны Радклиф «Удольфские тайны». Место действия пьесы — «замок древнего Юдольфа» на Апеннинских горах. К Радклиф восходят имена действующих лиц (Монтони, Эмилия) и общая исходная ситуация. Злодей Монтони (он же маркиз Сатинелли), вариация шиллеровского Франца Моора, с женой и ее племянницей-сиротой Эмилией приезжает с тайными замыслами в старый замок в окружении наемников-рейтар. Дальше Нарежный разрабатывает интригу вполне самостоятельно. Из английского романа заимствуются лишь некоторые второстепенные подробности и сюжетные мотивы. Эмилия — дочь графа Кордано, замок которого был уничтожен Монтони, а граф и графиня похищены. Графиня умерла в стенах Мертвого замка, граф Кордано до сих пор заточён в одном из подземелий, откуда завещает детям мщение. Кроме Эмилии у графа есть еще сын, который находится в замке под именем рыцаря Корабелло. Тайна объясняется. В «готическую» ткань вплетаются рефлексы «тривиального» романа в его разбойничьей отрасли, представленной знаменитым «Ринальдо Ринальдини» («Rinaldo Rinaldini der Räuberhauptmann»; 1798) K.-A. Вульпиуса (Christian August Vulpius; 1762—1827) и его многочисленными подражателями: победе над злодеем помогает нападение на замок знаменитого разбойника с Апеннинских гор. В финале пьесы, исполненном натуралистической жестокости, мщение исполнено и граф Кордано освобожден. Нарежный, помимо отдельных мотивов, почерпнул у Радклиф важнейшее — саму общую таинственную атмосферу «готического» романа. Он пытается ее передать, нагнетая указания на страшное прошлое Юдольфского замка: