От всего сердца.
По крайней мере, скажи мне, что тебе снилось.
Как, что снилось?
Скрытность, скрытность, молодой человек! Ах! если б ты знал мое сердце!
Что это? Вид крокодила; перемени его; прими лучше вид сирены, или я сейчас уйду!
Так молод — и так жестоко обижен!
Струна, к которой коснулась Олимпия, отозвалась. Неизвестный с сухими огненными глазами вскричал:
— Кто, кто обижен? Кто это говорит? Нет, нет! Я не обижен —
По натуральной нежности, настроивающей сердце к сожалению, принимаем мы участие в несчастии ближнего. Но в несчастии неизвестного было что-то особливое, такое, что горесть Олимпии обнаруживалась вместе с горестию неизвестного: она, казалось, страдала вместе с ним, и сердце ее чувствовало тягость несчастия угнетаемого незнакомца. Но кто не чувствовал горести, тот не может чувствовать удовольствия — сыскать человека, несчастливца, подобного нам. Олимпия хочет уже перелить скорбь свою в грудь неизвестного. «Пусть, — думает Олимпия, — пусть говорят, что несчастие услаждается воспоминанием прошедшего. Нет, при одном напоминании все раны сердца его раскрылись; при малейшем прикосновении к струне она отозвалась так горестно; если верить, что небо посылает несчастие для испытания человека, то сколь жестоко его испытание и сколь слабо человечество, чтобы сносить его!»
— Несчастный незнакомец, — сказала Олимпия, — если сердце твое еще не сжато и может раскрыться для разделения печали с несчастною!..
Для чего не все змеи имеют гремушки, чтобы можно было слышать их приближение? Горе, если под твоею личиною скрывается черный яд, если ты хочешь вкрасться в мое сердце для того, чтобы ужалить его!
Из этих слов я не могу больше заключить ничего, как что несчастие твое чрезвычайно и от того родились в тебе ненависть и подозрение. Незнакомец, ты видишь пред собою женщину несчастную, которая тем более несчастна, что бремя печали гнетет одно мое сердце и нет человека, который бы помог сносить его.
Так, несчастие имеет порок — нескромность: оно любит изливать свои чувства в сердце другого. Я искал души, которая бы выслушала меня и разделила со мною мою горесть; искал — но находил души холодные, железные, которые, выслушав меня, смеялись, а иные не хотели меня даже слушать и отталкивали с равнодушием камня. Но нет! Камень, по крайней мере, не может оттолкнуть от себя. Горесть одолела меня; я не сыскивал в мире места, куда бы скрыться, хотел оставить злобный род человеческий и вместе мир. «Но как? — думал я. — Или, страшась могущего постигнуть меня, прекращу жизнь? Нет, вооружусь терпением и буду ожидать решения Провидения, которое управляет нами». Вооружился терпением и ожидаю решения Провидения.
Тяжко, тяжко бремя горести, а еще тягостнее, если не разделяем ее! Разделим ее вместе, любезный несчастливец, раскроем друг пред другом сердца наши и будем детьми несчастия.
Молодой человек с горестною улыбкою подает свою руку. Олимпия просит его в замок; он соглашается, но с условием, чтобы завтра как свет отпустить его.
Приходят в замок; Олимпия не могла скрывать горести, ее угнетающей; Олимпия изливает ее в сердце неизвестного. Слезы выступили у него; он мало-помалу делается откровеннее и наконец по просьбам Олимпии соглашается рассказать ей свои несчастия.
— При рождении моем, — говорит неизвестный, — полюбило меня несчастие: я был ненавидим своим отцом, который был начальник одного разбойнического корабля; меня также не любил старший брат, и всё это за то, что я не был с ними согласен в мыслях, что не ездил с ними грабить людей. Но виновен ли я, что, имея чувствительное сердце, не мог без содрогания смотреть на страждущее человечество? Одна мать меня любила и за то терпела от моего отца. Наконец буря потопила корабль, на котором были отец мой и брат. Всё богатство было с ними; следовательно, и неудивительно, что мы остались бедны. Кредиторы отца моего, поздравя меня единственным сыном, требовали справедливых и несправедливых долгов. Я отдал бы их с радостию, но не мог. Меня начали притеснять. Несчастия, которые представлялись нам в будущности, ужасали нас. Упадая под игом нищеты и бедности, мы не знали, к чему прибегнуть. Я, сколько силы мои позволяли, вырабатывал на пропитание. Но слабость матери и болезнь ее требовали не той грубой пищи, которую я был в состоянии покупать за вырабатываемые деньги. Я прилагал силы к силам, труды к трудам, чтобы выработать на лекарства для больной моей матери. Несчастие, подобно морским волнам, нас преследовало; жестокие кредиторы выгнали нас из собственного нашего дому. О! как больно было моему сердцу видеть бедную больную мать мою, лежащую на голой земле и не имеющую под слабою головою пучка соломы. Сердце мое разрывалось на части; я побежал к одному нашему родственнику, который был нам должен; просил его не об отдаче, но на пропитание, на лекарство для матери; но он отказал. «Боже мой! — думал я. — Неужели нет в мире людей?» Справедлива была мысль моя; я, не жалея ног своих, бегал по улицам, просил у прохожих, у проезжих, под окнами, но богачи, упиваясь сладким ядом, не слушали меня, одни нищие — нищие, говорю, разделяли со мною последний реал[65].
Ввечеру прихожу на квартиру, и какое зрелище! Мать моя при последнем издыхании. Лечу к моему родственнику, валяюсь во прахе ног его, чтобы из милосердия подал что-нибудь, — но получаю отказ. Не помня себя, я бросаюсь, схватываю его за горло, требую денег — и лишаюсь чувств. Опамятовавшись, я увидел себя — где бы вы думали? В тюрьме. Язык мой не в состоянии выразить тех чувств, которые наполняли грудь мою. Наконец мой родственник по своему милосердию присылает мне два пезадота и с ними позволение мне выйти и никогда больше его не беспокоить. С деньгами в руках, с радостию в сердце я лечу к матери. Деньги выпали из рук моих, радость улетела из сердца моего — улетела навеки! Мать моя испускала дыхание — я бросился на охладевшую грудь ее и чрез несколько минут омоченною моими слезами рукою получил последнее благословение, с которым излетела душа ее. Так, она умерла и оставила мне одному сносить удары судьбы. Оставшись один, без родственников, без друзей, я не знал, к чему прибегнуть; хотел определиться к какой-нибудь должности, но был беден — и меня почитали бездельником, и имя мое, честь моя страдала; я принужден был удалиться из Алжира. Один человек, едущий в Гишпанию, из сострадания принял меня в услуги. Одно сострадание благородной души было уже для меня благодеянием[66], но он принудил еще меня взять кошелек денег. В Гишпании я определился в один полк; за ревностную, беспорочную мою службу получил офицерский чин и думал, что я уже счастлив. О! юность, юность! Ах! я думал, но ошибся. Я стоял квартирою у одного доброго старика, он имел дочь — нет! это был ангел. Под ее наружностию скрывался гений невинности; она была прекрасна, как цветущая роза. Первая минута, когда я увидел ее, была началом моей страсти. Ее взор встретился с моим, и луч солнца не так скоро протекает неизмеримые бездны, как с ее взором излилась нежная, пламенная любовь в мое сердце. О! нет, хотя бы язык мой был во сто крат сильнее, и тогда бы не мог я выразить тех чувств, коими была исполнена к ней грудь моя. Как же можно выразить ту радость, когда я узнал, что я любим страстно. А то блаженство, мечта! По крайней мере, я так думал — заблуждался. О! сладостное заблуждение. То, говорю, блаженство, когда получил ее руку, прижал ее грудь к своей груди, ее уста к своим устам; тогда души наши упивались райским восхищением. О! язык ангельский не может изъяснить этого блаженства.
Спустя несколько времени полк, в котором служил я, был назначен противу неприятеля. Сражаясь, я узнал, как приятно проливать свою кровь за тех, коих любишь; когда пот мешался с кровию, текущею из ран моих, я вспоминал супругу, меня любящую, и чувствовал сладостное, неизъяснимое удовольствие — такое удовольствие, которое, проходя сквозь все кости и мозг, оживляло весь состав мой, напрягало ослабевшие силы, и я, взяв меч в левую руку, прорубливался сквозь неприятелей. За храбрость мою я получил повышение чина и орден Алькантары[67]. Но всё это не было для меня так драгоценно, как поцелуй супруги, ожидавшей меня после сражения с распростертыми объятиями. Счастие мое было велико; это счастие разделял с нами один друг. Нет! одна змея, вкравшаяся в мое сердце. Ложная добродетель его ослепила глаза мои; я открыл ему свое сердце и с распростертыми объятиями всегда принимал его. Мой дом сделался его домом; мы жили так счастливо, так благополучно, что я не завидовал самому Богу. Так, я спокойно засыпал в объятиях моей супруги и просыпался к новым радостям. Я, моя супруга и мнимый друг из одной чаши пили нектар счастия. Смотри же, женщина! смотри, чем заплатил мне этот друг. Он в эту чашу влил яду — но какого яду! Такого, который не умертвил меня, но сделал жизнь мучительною: он разрушил спокойствие всей моей жизни. Слушай, женщина! — вскричал неизвестный с сухими, огненными глазами. — Слушай! И если твое сердце не обольется кровию, то и ты такая же змея! Этот друг поразил меня прямо в сердце — этот друг насильно увез жену мою!