История сионизма

22
18
20
22
24
26
28
30

ИСХОД ИЗ ГЕТТО

Французская революция — это великий водораздел в истории современной Европы; помимо всех прочих перемен и общественных движений она возвестила также о начале новой эры в жизни еврейского народа. Еще прежде на смену целым столетиям массовых преследований, уничтожения и социального остракизма явился новый, более гуманный подход к евреям, который начал распространяться в западном обществе вместе с идеями Просвещения. Но чтобы принцип равенства евреев с представителями других национальностей перед законом приобрел официальный статус, понадобилась революция. Гердер предсказывал, что настанут времена, когда никто в Европе не станет задавать вопрос, иудей ты или христианин, «ибо евреи тоже будут жить по европейским законам и вносить свой вклад в общее благо». На Французской Национальной ассамблее 1789 года Клермон Тоннар заявил, что евреям не следует отказывать в правах, которыми обладают все прочие граждане. Эмансипация быстро распространялась: были открыты границы гетто в Риме; и даже в Германии, где статус евреев дискутировался на протяжении многих лет без каких-либо определенных решений, в конце концов произошли существенные преобразования. В 1808–1812 годах в Пруссии (главном государстве Германии) были заложены основы для полного официального уравнивания евреев в правах с другими гражданами.

Евреи с нетерпением ожидали этого события и отнеслись к нему с подлинным энтузиазмом. Прусский король, призвавший своих подданных сразиться с Наполеоном, получил восторженный отклик еврейской диаспоры: «О, что за божественное чувство — обладать своей отчизной! — провозглашал один из их манифестов. — О, как это восхитительно — ощущать какое-то место, какой-то уголок этой прекрасной земли своим». Всего несколько лет назад с евреями обращались, как с париями. Людвиг Берн, великий публицист века, дал красочное описание положения евреев в его родном Франкфурте в годы его молодости. Евреи «наслаждались», по его саркастическому выражению, нежной заботой властей: им было запрещено покидать свою улицу по воскресеньям (чтобы к ним не приставали пьяные); им не разрешалось вступать в брак до достижения двадцатипятилетнего возраста (чтобы их потомки были сильными и здоровыми); по выходным дням они могли покидать свои жилища только в шесть часов вечера (чтобы они не страдали от сильной жары); общественные парки и загородные места для гуляний были для них закрыты, и им приходилось прогуливаться в поле (что способствовало пробуждению в них интереса к сельскому хозяйству). Если еврей переходил улицу, а горожанин-христианин кричал ему: «Засвидетельствуй свое почтение, иудей!», — то еврей обязан был снять шляпу. Несомненно, целью этой мудрой меры было укрепление «взаимной любви» и «уважения между» христианами и иудеями.

Европейские евреи страдали оттого, что задерживалась полная узаконенная эмансипация: Наполеон отменил некоторые права, которые им даровала революция, а в 1815 году прусский король и германские принцы опять ввели множество прежних ограничений. Многие профессии снова стали недоступны для евреев: в прусской армии в то время служил всего лишь один еврейский офицер, а в Бреславле, кроме почтальона, не было ни одного государственного служащего-еврея. Указ, изданный в 1820-е годы, запрещал евреям выполнять работу палача (буде такое желание взбредет кому-то из них в голову). Ветераны войны с Наполеоном (некоторые из них имели Железный Крест) с горечью жаловались, что их новая отчизна относится к ним как к пасынкам. И все же, несмотря на разочарования, немецкие евреи почти не сомневались, что эти ограничения всего лишь временные. Они твердо верили, что скоро получат полноценное гражданство, а разум и гуманизм в правительстве в конце концов возобладают. Евреи уже были убеждены, что они вошли в русло европейской цивилизации.

* * *

В начале XIX столетия во всем мире насчитывалось около двух с половиной миллионов евреев. Почти 90 % из них жили в Европе; приблизительно двести тысяч — в Германии, одна четверть которых была сконцентрирована в Познани — восточной области, недавно отошедшей к Пруссии в результате раздела Польши. Большинство евреев по-прежнему проживали в сельской местности, и лишь немногие получили разрешение поселиться в больших городах. Например, в Берлине в 1815 году проживало всего три тысячи евреев. Поселение евреев в среде бюргеров, и особенно городских гильдий, встречало решительное сопротивление. На протяжении всего средневековья многие евреи занимались ростовщичеством и другими неблагородными видами деятельности. В течение XVIII столетия сфера их профессиональных занятий постепенно расширялась, но большинство все же оставались мелкими торговцами, посредниками между городом и селом. Евреи были завсегдатаями ярмарок, они покупали и продавали мясо, шерсть и алкоголь; в Гессене они торговали крупным рогатым скотом, в Эльзасе в их руках была сосредоточена почти вся виноторговля. На территориях, принадлежавших ранее Польше, проживало много еврейских ремесленников, но их положение было ненадежным: оно настолько же отличалось от статуса богатых городских гильдий, как положение мелкого уличного еврейского торговца от положения «королевских купцов» Гамбурга или Любека. Как писал своему другу Мозес Мендельсон, «мой сын может стать только врачом, торговцем или нищим». В действительности лишь немногие евреи-банкиры становились очень богатыми — наподобие Эйхталов, Шпейеров, Селигманов, Оппенгеймов, Хиршей и, разумеется, Ротшильдов. В 1807 году в Берлине было больше еврейских банковских учреждений, чем нееврейских. Признавалось, что без них ни одно европейское правительство не могло бы получать займы на протяжении всей первой половины XIX столетия. Приведем лишь один пример: только в первом десятилетии этого века более 80 % правительственных займов Баварии было обеспечено еврейскими банкирами. Но эта новая денежная аристократия была очень немногочисленна, еврейский средний класс только начал зарождаться, в то время как подавляющее большинство продолжало пребывать в крайней бедности. Существенные изменения в профессиональной структуре еврейского населения Германии произошли лишь в течение последующих десятилетий, в связи с притоком еврейской молодежи в оптовую и розничную торговлю и промышленность.

Начало социальной и культурной ассимиляции евреев восходит к началу XVIII столетия. Долгое время преобладало мнение, что эмансипация евреев в Германии началась еще тогда, когда Мозес Мендельсон играл в шахматы с Лессингом. И действительно, в первой половине XVIII века многие евреи в Германии уже общались и писали на своем просторечном языке — идиш. Хотя для письма они по-прежнему пользовались древнееврейским алфавитом, идиш все больше сближался с немецким разговорным языком. Если во Франкфурте и в других городах евреев все еще сгоняли, как скот, в мрачные перенаселенные гетто, в других местах их расселение не ограничивалось определенными кварталами и они могли свободно общаться со своими соседями-христианами. Даже по внешнему виду многие евреи почти не отличались от своих соседей: они брили бороды, носили парики, а молодые еврейские дамы ходили в кринолинах и прочей модной по тем временам одежде. Раввины с горечью сетовали на упадок нравов, большую свободу во взаимоотношениях между полами, но авторитет религии быстро падал. Познания в иудаизме среди евреев обычно ограничивались чтением нескольких молитв; соблюдение религиозных канонов было, мягко выражаясь, недостаточным, и более пессимистически настроенные раввины уже оплакивали неминуемый конец традиционного иудаизма.

Значение Мозеса Мендельсона состоит не в том, что он был великим философом, замечательным эссеистом и теологом-реформатором. Его философские работы были вскоре забыты, а попытки доказательств существования Бога не были оригинальны и не произвели ни на кого особого впечатления. Основное достижение Мендельсона в том, что он показал на собственном примере: евреи, несмотря на все постигшие их невзгоды, способны полностью воспринять современную культуру и знания и на равных общаться с выдающимися умами Европы. Мозес Мендельсон родился в Дессау в 1729 году. Он вырос в крайней нищете, добывал средства на жизнь частными уроками, а позже — работая бухгалтером. Он часами просиживал в библиотеках, в которые имел доступ, и его стремление к самообразованию привлекло внимание доброжелателей из нееврейской среды. В течение нескольких лет Мендельсон опубликовал серьезные труды в защиту философских воззрений Лейбница и сочинения по проблемам метафизики. Горбун, обаятельный, несмотря на свое уродство, он стойко переносил все унижения, которым подвергались в то время евреи (например, знаменитый налог с головы, налагавшийся на всех иудеев, а также на ввозимый ими крупный рогатый скот при переезде из города в город). В личной жизни, как свидетельствуют его письма к невесте, Мендельсон обладал ангельским терпением и был чистым идеалистом — вопреки стереотипному представлению о порочности, фанатичности и невежественности евреев. Мендельсон сыграл видную роль в дискуссиях реформаторов конца XVIII века, которые были сторонниками отмены законов и установлений, державших евреев в полупорабощенном положении.

Перевод Мендельсоном Библии на немецкий язык приветствовался в его время многими евреями как акт свободомыслия, но некоторые обвинили его в предательстве. Для свободомыслящих евреев XIX столетия Мендельсон был величайшей личностью того времени, тогда как последующие поколения более критически отнеслись к его деятельности. Истинный сын Просвещения, Мендельсон учил, что иудаизм был «Vernunftsreligion» («религией разума»), что не существует противоречий между верой и критическим разумом. Все это звучало сладостной музыкой для слуха образованных евреев — явных или тайных приверженцев французского Просвещения. Достаточно отметить, что в то время Вольтер имел больше сторонников среди евреев именно в Германии, чем где-либо еще. В этот же период учение Мендельсона явилось проклятием для многих ортодоксальных раввинов, подозревавших (и не без оснований), что его реформаторские взгляды вели к отступничеству. Вопреки либеральным реформам, они считали, что иудаизм нуждается в замкнутых гетто для того, чтобы выжить. Обожаемая одними и резко осуждаемая другими, личность Мендельсона стала вехой современной еврейской истории, и в основном не только оттого, что он сделал, но и потому, кем он был — символом еврейской эмансипации.

Несмотря на возобновление ограничительных законов, социальная ассимиляция еврейского народа на протяжении первых десятилетий XIX века быстро прогрессировала. Многие евреи переселялись из деревень в большие города, где они могли найти лучшие места для жительства; они отдавали своих детей в нееврейские школы и модернизировали религиозные обряды. Среди интеллигенции росло убеждение, что новый иудаизм, очищенный от средневекового обскурантизма, является промежуточной стадией на пути к просвещенному христианству. Они доказывали, что евреи не являются нацией, что еврейская национальность прекратила свое существование две тысячи лет тому назад и теперь о ней осталась лишь память. Мертвые кости нельзя оживить. Представители еврейской реформации требовали полного равноправия как жители Германии: они не были ни иностранцами, ни иммигрантами — они здесь родились, и у них нет другой родины, кроме Германии. Мессианские и национальные элементы иудейской религии были утеряны в этой стремительной и радикальной ассимиляции. К середине XIX столетия самый красноречивый и смелый защитник эмансипации Габриэль Риссер заявил, что еврея, который предпочитает несуществующее государство (Израиль) реальной Германии, следует взять под наблюдение полиции: не потому, что его взгляды представляют опасность для общества, а потому, что он явно душевнобольной. По поводу глубины патриотических чувств людей, подобных Риссеру, сомнений быть не могло: «Тот, кто оспаривает мое право называть Германию родиной, — заявил он однажды, — тот оспаривает мое право мыслить, чувствовать, говорить на родном языке и дышать родным воздухом. Эти люди лишают меня права на существование, и поэтому я должен защищаться от них так, как я защищался бы от убийц». В другом случае Риссер заявил, что «мощное звучание немецкого языка, творчество немецких поэтов разожгли в нашей груди священный огонь свободы. Мы хотим следовать за немецким народом везде и повсюду». Итог своей философии — идее духовного союза иудаизма и Германии — Риссер подводит в рифмованном девизе: «Einen Vater in den Hogen, eine Mutter haben wir, Gott ihn, aller Wesen Vater, Deutschland unsere Mutter hier» («У всех нас один отец на небесах и одна мать на земле: Бог — отец всего сущего, Германия — наша мать»), Риссер никоим образом не отвергает иудаизм. Напротив, он даже на мгновение не допускает возможности крещения — слишком легкого пути, который предпочли многие его современники. И это несмотря на то, что Риссер как еврей перенес множество жестоких разочарований. Он был вынужден покинуть свой родной город, где ему запретили заниматься адвокатской практикой. В Гейдельберге ему было отказано в должности учителя, а в Гессене, куда он затем поехал, ему не дали даже гражданства. Но, как и многие другие пасынки Германии, Риссер не прекращал борьбы. Внутренняя связь свободомыслящих евреев с немецкой цивилизацией (как выразился один историк) за эти годы так прочно укоренилась, что инстинктивной реакцией Риссера на любые препятствия (по отношению к нему лично или к еврейской общине) было стремление к максимально полной ассимиляции.

Но почему евреи так упорно держались за иудаизм? Ведь это вероучение уже стало религией универсальной этики, и трудно понять, почему евреям так не хотелось отказываться от тех малосущественных отличий, которые еще отделяли их от соседей-христиан. Сами они давали на этот счет различные объяснения. Некоторые в истинном духе эпохи Просвещения доказывали, что религия является личным делом каждого. Другие, подобно Риссеру, утверждали, что христианство, равно как иудаизм, срочно нуждается в реформации и очищении: события последних столетий красноречиво свидетельствовали, что христианство больше не является «религией любви». Оно «погубило целые поколения и залило кровью целые века». Какое же моральное право имели христиане требовать крещения евреев? Но критика христианства вовсе не обязательно означала приверженность иудаизму. Среди тех, кто пришел на смену Мендельсону, распространялось свободомыслие, а третье после него поколение еще больше отдалилось от традиционной религии. Известный ортодоксальный раввин писал в 1848 году, что девять десятых современной ему еврейской молодежи стыдятся своей веры. Подобных утверждений известно множество; возможно, не стоило воспринимать их буквально, но они отражали основную тенденцию. Почти все дети Мендельсона и многие из его учеников изменили вероисповедание и перешли в христианство. Давид Фридлендер, самый значительный из последователей Мендельсона, в анонимном манифесте попытался выяснить перспективы массового обращения в христианство известных берлинских евреев и их семей. Но эта попытка потерпела неудачу, так как Фридлендер не до конца принимал христианские догмы (как утверждали его критики, верой Фридлендера было «христианство без Иисуса Христа»). Впоследствии он с несколькими своими друзьями возвратился в лоно реформистского иудаизма. Другие, менее щепетильные, евреи приняли христианство без всяких оговорок. По словам Гейне, крещение было входным билетом в европейскую цивилизацию, а когда речь идет о европейской цивилизации, то уже не до формальностей.

Дилемма, перед которой оказалось это поколение еврейских интеллектуалов, ярко отразилась в биографиях женщин, создавших крупные литературные салоны в Берлине и Вене, — Рахили Фарнхаген, Генриэтты Герц, Доротеи Шлегель, Фанни Арнштайн. В своих салонах они принимали государственных деятелей и полководцев, принцев и поэтов, богословов и философов. Некоторые из этих титулованых лиц имели сомнительное происхождение, а поведение некоторых хозяек салонов не всегда соответствовало общепринятым нормам. Но то, что происходило в этих салонах, выглядело в целом весьма респектабельно: аристократия наслаждалась здесь блестящим обществом, умными беседами и, прежде всего, общественной и интеллектуальной свободой, неизвестной в то время среднему классу Германии. Изысканные чайные вечера, которые устраивали хозяйки литературных гостиных, играли важную роль в истории немецкой культуры; они несомненно способствовали тому, что Берлин, более известный в прошлом своими солдатами, чем поэтами, постепенно становился одной из культурных столиц Европы. Почти все знаменитые деятели культуры того времени посещали эти салоны. Некоторые относились к ним с насмешкой, но многие с искренней признательностью говорили о той роли, которую играли дочери Коэнов, Ицхаков и Эфраимов, развивавшие культ Гете и Жан-Поля, в то время как большинство немцев интересовали только «Ринальдо Ринальдини» и Коцебу. Интеллектуальные интересы владелиц салонов были обширными: Генриэтта Герц изучала санскрит, малайский и турецкий языки, вела любовную переписку с Вильгельмом фон Гумбольдтом, пользуясь буквами древнееврейского алфавита. Впрочем, душа для этих дам оставалась гораздо важнее интеллекта. В их возвышенных беседах и переписке было много аффектации, деланного восторга и наигранной сентиментальности. Их вольнодумство шокировало как современников, так и последующее поколение и казалось весьма безнравственным. Сегодня все это кажется наивным и банальным, но в те дни каждый, кто не обладал глубиной чувств, которой требовала мода, пытался, по крайней мере внешне, выражать свою эмоциональность и сентиментальность восторженными жестами. Платонические (и не вполне платонические) любовные связи этих дам, обычно с гораздо более молодыми мужчинами, также были довольно смешны. В них заметен элемент «романтического безумия», охватившего в те времена всю Европу, но ничего специфически еврейского в этом не было.

Все знаменитые хозяйки берлинских салонов в конце концов приняли христианство. Доротея, дочь Мендельсона, вначале обратилась в протестантство, а затем, следуя романтической моде, — в католицизм. Некоторые из этих дам на самом деле стали весьма религиозны. Гейне подшучивал над новообращенными, которые проявляли чрезмерное рвение, возводили очи горе выше, чем подобало, и набожно гримасничали в церкви. Генриетта Герц не сумела сказать о своем отце Мозесе Мендельсоне и людях его поколения ничего лучшего, чем то, что они обладали христианскими добродетелями любви и доброты. Искренность подобных обращений в христианство весьма сомнительна, но существовали смягчающие обстоятельства: евреи в то время почти ничего не знали об иудаизме, а то, что они все-таки о нем знали, им не нравилось. Иудаизм как религия стоял в их глазах ниже, чем христианство, и не увлекал их воображение. Положение иудаизма было таково, что даже такой правоверный еврей, как Лазарь Бен-Давид, глубоко скорбивший по поводу массовой эмиграции евреев, находил этот процесс весьма закономерным. «Кто может упрекать этих людей, — писал он однажды, — за то, что они предпочли радостную церковь, всегда наполненную прихожанами, печальной и безлюдной синагоге?» Что касается Рахили Варнхаген, самой известной из всех берлинских хозяек салонов, то сам факт рождения еврейкой она считала трагедией всей своей жизни. По ее словам, это было так же, «как если бы кинжал пронзил мое сердце в момент рождения». Но она также была и единственной, кто впоследствии одумался. В пожилом возрасте она писала, что больше не отрекается от того, что когда-то считала величайшим позором, жесточайшим страданием, а именно, от того, что родилась еврейкой.

Современные еврейские мыслители относятся к подобному отступничеству с презрением, но может ли человек в действительности изменить тому, во что он никогда не верил? Многие из обратившихся в христианство искренне нуждались в «религии сердца», в чем-то таком, чего иудаизм явно не мог им предложить. Положение еврейского авангарда в первые десятилетия XIX века было гораздо более тяжелым, чем во времена Мозеса Мендельсона. Эпоха Просвещения несла с собой дух веротерпимости, что подразумевало укрепление «Vernunftsreligion» («религии разума»). Но со временем образ мыслей менялся: слово «просвещение» стало почти неприличным, и на смену здравому смыслу и терпимости пришли сентиментальность и традиционализм. Рационализм ушел в прошлое; гораздо важнее было считаться патриотом и светским человеком, чем полезным гражданином мира. Век романтизма проповедовал веру, мистицизм и «народный дух»; и как теперь можно было принадлежать к немецкому народу, не разделяя его религиозного опыта?

Число образованных евреев в Германии очень быстро росло. Несмотря на все ограничения, они успешно овладевали многими, прежде недоступными для них профессиями. Некоторые становились книготорговцами, а так как в то время продажа и публикация книг были тесно связаны, евреи также занялись журналистикой, а следовательно, косвенным образом, и политикой. Правда, не принявший христианство еврей по-прежнему не мог быть ни судьей, ни офицером, ни профессором университета. Однако времена гетто миновали, и это создавало новые проблемы. Сто лет тому назад в Германии между еврейским и нееврейским населением нередко существовали тесные братские отношения — как на вершине социальной пирамиды, так и в низших слоях, в мире нищих и преступников. Теперь же, в связи со значительным ростом еврейского среднего класса, на смену дружеским отношениям пришли серьезные разногласия. Иеттхен Геберт в одноименной новелле Георга Херманна — яркий образец жизненного пути, убеждений и поведения этой новой еврейской буржуазии в Берлине 1820—1830-х годов. Несмотря ни на что, прекрасную молодую героиню и ее возлюбленного, который не был евреем, разделяла непреодолимая стена (а тот факт, что он принадлежал к богеме, еще больше осложнял положение). Рефреном звучат слова: «Так было суждено». Иеттхен по настоянию семьи пришлось выйти замуж за своего кузена, которого она совсем не любила, — поставщика товаров, грубого, неромантичного «типичного еврея» из маленького познанского городка, так как ее семья считала, что к традициям и общественным установлениям нужно относиться с уважением. Даже вольнодумцу Ясону, любимому дяде Йеттхен, не хватило мужества осудить это убеждение, и при всей своей иронии и критицизме он не пошел против воли семьи.

Однако не все были так робки: наступал период массовых интернациональных браков. В 1899 году Фонтейн писал, что смешанные браки уже считаются совершенно естественным явлением и никого не удивляют. Все «Ясоны» 1825 года были гегельянцами и, по крайней мере, хоть какое-то время находились под влиянием взглядов этого философа; а Гегель писал, что иудаизм — это жалкий, несчастный, уродливый мирок, лишенный внутреннего единства и гармонии. Эти евреи стыдились своего происхождения: кузен Рахили Варнхаген писал ей, что ему нравится учиться в Иене, потому что там мало евреев. Берн писал Генриэтте Герц (в которую был влюблен) из университета, что в нем учится мало евреев из хороших семей, и все они стараются скрыть свое происхождение: «Здесь не увидишь двух евреев, которые прогуливались бы вместе или хотя бы просто беседовали». В одном еврейском издании того времени («Ориент») писали, что берлинский еврей был безмерно счастлив, если о нем говорили, что в нем нет ничего «специфически еврейского». По мере роста социального и культурного расслоения внутри еврейской общины наиболее образованные ее члены всегда стыдились своих менее удачливых единоверцев, которым не удалось настолько же ассимилироваться, но с которыми их по-прежнему отождествляло общественное мнение. «Несчастные это люди, — писал Гейне о гамбургских евреях. — Если заинтересуетесь ими, ни в коем случае не подавайте виду. И не заглядывайте им в лицо». Лассаль, будущий лидер социалистов, принадлежавший к более молодому поколению, высказался еще определеннее. Он просто ненавидел евреев — «выродившихся потомков великого народа, которые приобрели сознание рабов за все те века, что находились в порабощении». Правда, время от времени Лассаля (словно молодого Дизраэли) обуревали грандиозные мечты о том, чтобы возглавить движение евреев к светлому будущему. Но, в отличие от Дизраэли, который был убежден, что евреи должны получить все гражданские права не из милости, а потому, что они являются ВЫСШЕЙ расой, Лассаль, напротив, считал, что еврейская нация безнадежно выродилась: «О, малодушные люди! Вы не заслуживаете лучшей участи! Вы родились, чтобы прислуживать».

Берн выкрестился после того, как приготовил для франкфуртской еврейской общины пространный и подробный меморандум о дискриминации, которой подвергались его единоверцы в его родном городе. Гейне обратился в христианство после того, как написал одному из своих ближайших друзей, что стать христианином лишь для того, чтобы поступить на государственную службу в Пруссии, — ниже его чести и достоинства. И мрачно добавил, что времена сейчас плохие: честным людям приходится становиться негодяями. Через несколько недель после своего крещения он писал тому же другу: «Меня теперь ненавидят и христиане, и евреи; я очень сожалею о своем крещении, это принесло мне одни несчастья». С каким сарказмом Гейне описывает в стихах это постыдное обращение в христианство!

«Und Du bist zu Kreuz gekrochen Zu dem Kreuz, das Du verachtest Das Du noch vor wenigen Wochen In den Staub zu treten dachtest!» «Вот ты и раскаялся, и пополз к тому самому кресту, который высмеял всего лишь несколько недель тому назад!»

Почему Гейне все-таки обратился в христианство, в каком-то смысле так и осталось загадкой. Ведь незадолго до этого он писал еще одному своему другу, Морицу Эмбдену, что равнодушен к вопросам религии и что его преданность иудаизму коренится в глубокой антипатии к христианству.

Перу Гейне принадлежит еще немало противоречивых заявлений как в отношении иудаизма, так и по поводу Германии и перспектив социализма. Искать последовательной идеологической позиции в творчестве поэта почти бессмысленно, да и нельзя утверждать, что ее наличие обязательно явилось бы добродетелью. Сильной стороной его современника, Берна, также была скорее литературная эссеистика, чем политэкономический анализ. Но именно потому, что, в отличие от Маркса, Берн и Гейне не пытались развивать научное мировоззрение («Weltanschauung»), им было проще понять сущность еврейского вопроса. Они «чувствовали нутром», что из «заколдованного еврейского круга» (по выражению Берна) выхода нет. О евреях говорили все. Берн сталкивался с этим тысячи раз, но каждый раз все переживал заново: «Некоторые обвиняют меня в том, что я еврей; другие прощают мне то, что я еврей; а кое-кто даже хвалит меня за это. И все они постоянно размышляют об этом». И для Берна, и для Гейне после их обращения в христианство еврейский вопрос приобрел еще большую остроту. В преклонные годы Гейне заявлял, что у него нет потребности возвращаться к иудаизму, потому что на самом деле он никогда от него не отрекался. Взгляды Берна также определились более четко в последние годы его жизни. Он отмечал, что евреи — более духовные люди, чем неевреи; они способны испытывать страсти — но только великие страсти (что напоминает высказывание Гейне о том, что древние греки всегда были лишь прекрасными юношами, тогда как древние евреи всегда были мужчинами). Берн защищал евреев от клеветы; подобно Гейне, он не чувствовал привязанности к какой-либо религии вообще. Иудаизм был лишен глубины и смысла для этих двух писателей, являвших собой великолепный образец евреев своего времени. Как писал Гейне в стихотворении, посвященном новой еврейской больнице в Гамбурге, иудаизм — это всего лишь родовой недуг, преследовавший евреев тысячи лет, бедствие, которое тяготило их со времен фараонов; и болезнь эта неизлечима: от нее не спасут ни паровые ванны, ни современные медикаменты и никакие другие средства. Но, быть может, этот недуг пройдет сам по себе при том будущем, лучшем мировом порядке, видения которого увлекали Гейне в более светлые моменты его жизни? Так есть ли хоть малейший смысл в рассуждениях о будущем иудаизма и его приверженцев? Мориц Абрахам Штерн, математик и один из первых еврейских профессоров Германии, в частном письме к своему другу Габриэлю Риссеру четко показал всю ограниченность чисто умозрительного анализа этой проблемы:

«Иудаизм близок мне не более, чем христианство. Что же привязывает меня к иудаизму? Чувство долга, почтение. Я связан с этой религией так же, как со своей матерью, семьей, родиной. Эти чувства невозможно рассечь скальпелем на части и изучить по отдельности, это не поможет нам стать лучше».

Точной статистики обращения евреев в христианство не существует. В 1819 году Рахиль Варнхаген утверждала, будто за последние три десятилетия половина еврейской общины в Берлине приняла христианскую веру. Но это несомненное преувеличение[2]. Очевидно одно — в Германии тех времен этот процесс затронул большинство одаренных людей во всех областях жизни, и прежде всего — по-настоящему талантливых евреев. Фактически он коснулся всей интеллигенции, всех тех, кто смог добиться определенного общественного, экономического или политического статуса. В некоторых еврейских общинах в христианство обратились почти все семьи, занимавшие видное положение. И даже если родители сами не решались совершить роковой шаг, то своих детей они крестили при рождении. Но этот феномен не был беспрецедентным в еврейской истории: такое уже происходило в средние века в Испании, а в некоторых других странах еврейские общины даже исчезали полностью.