Я долго на это смотрел, потому что все думал: не длится ли мне это видение, но потом вижу, что оно не исчезает, я и встал и подхожу: вижу – дама девочку мою из песку выкопала, и схватила ее на руки, и целует, и плачет.
Я спрашиваю ее: «Что надо?»
А она ко мне и бросилась и жмет дитя к груди, а сама шепчет: «Это мое дитя, это дочь моя, это дочь моя!»
Я говорю: «Ну так что же в этом такое?»
«Отдай, – говорит, – мне ее».
«С чего же ты это, – говорю, – взяла, что я ее тебе отдам?»
«Разве тебе, – плачет, – ее не жаль? Видишь, как она ко мне жмется».
«Жаться, мол, она глупый ребенок – она тоже и ко мне жмется, а отдать я ее не отдам».
«Почему?»
«Потому, мол, что она мне на соблюдение поверена – вон и коза с нами ходит, а я дитя должен отцу приносить».
Она, эта барынька, начала плакать и руки ломать.
«Ну хорошо, – говорит, – ну, не хочешь дитя мне отдать, так, по крайней мере, не сказывай, – говорит, – моему мужу, а твоему господину, что ты меня видел, и приходи завтра опять сюда на это самое место с ребенком, чтобы я его еще поласкать могла».
«Это, мол, другое дело, – это я обещаю и исполню».
И точно, я ничего про нее своему барину не сказал, а наутро взял козу и ребенка и пошел опять к лиману, а барыня уже ждет. Все в ямочке сидела, а как нас завидела, выскочила, и бегит, и плачет, и смеется, и в обеих ручках дитю игрушечки сует, и даже на козу на нашу колокольчик на красной суконке повесила, а мне трубку, и кисет с табаком, и расческу.
«Кури, – говорит, – пожалуйста, эту трубочку, а я буду дитя нянчить».
И таким манером пошли у нас тут над лиманом свидания: барыня все с дитем, а я сплю, а порой она мне начнет рассказывать, что она того… замуж в своем месте за моего барина насильно была выдана… злою мачехою и того… этого мужа своего она не того… говорит, никак не могла полюбить. А того… этого… другого-то, ремонтера-то… что ли… этого любит и жалуется, что против воли, говорит, своей я ему… предана. Потому муж мой, как сам, говорит, знаешь, неаккуратной жизни, а этот с этими… ну, как их?.. с усиками, что ли, прах его знает, и очень чисто, говорит, он завсегда одевается, и меня жалеет, но только же опять я, говорит, со всем с этим все-таки не могу быть счастлива, потому что мне и этого дитя жаль. А теперь мы, говорит, с ним сюда приехали и стоим здесь на квартире у одного у его товарища, но я живу под большим опасением, чтобы мой муж не узнал, и мы скоро уедем, и я опять о дите страдать буду.
«Ну что же, мол, делать: если ты, презрев закон и религию, свой обряд изменила, то должна и пострадать».
А она начнет плакать, и от одного дня раз от разу больше и жалостнее стала плакать, и мне жалобами докучает, и вдруг ни с того ни с сего стала все мне деньги сулить. И наконец пришла последний раз прощаться и говорит: «Послушай, Иван (она уже имя мое знала), послушай, – говорит, – что я тебе скажу: нынче, – говорит, – он сам сюда к нам придет».
Я спрашиваю: «Кто это такой?»
Она отвечает: «Ремонтер».