Мюзик-холл на Гроув-Лейн

22
18
20
22
24
26
28
30

В том, что смерть Люсиль Бирнбаум последовала от чьих-то умышленных действий, а не в результате несчастного случая, Оливия убедилась тотчас же, как только осмотрела подошвы танцевальных туфель, принадлежавших жертве. То, что интуиция её не подвела, поводом для радости отнюдь не являлось, ведь это означало, что человек, замысливший убить Люсиль Бирнбаум и осуществивший своё намерение, находится либо среди членов труппы, либо в числе театральных работников – осветителей, музыкантов и прочих.

Второй вариант, разумеется, был предпочтительнее. Представить, что кто-то из тех, с кем близнецы сидят каждый вечер за одним столом, и с кем ей, Оливии, вскоре предстоит дважды в день выходить на сцену, было немыслимо. Для Филиппа же известие станет и вовсе ошеломляющим.

С братом в эти дни они виделись до обидного редко, а уж когда в последний раз болтали по душам, Оливия и вовсе не могла припомнить. За ужином он садился на другом конце стола и совместно с Рафаилом и Имоджен Прайс обсуждал костюмы для новой пьесы по произведениям Шекспира. Премьеру назначили на семнадцатое декабря, и времени оставалось всё меньше, а дел, которые следовало уладить, появлялось всё больше, и все они требовали непосредственного участия антрепренёра труппы.

На гладком до сих пор лбу Филиппа появились морщины, на лице – озабоченное выражение. Оливия с удивлением обнаружила, что внешне брат с каждым днём становится всё больше похож на их отца, музыканта Джона Адамсона, известного и своей стремительной музыкальной карьерой, и яркими романами, и последующим громким разводом с их несчастной матерью, чей хрупкий мир после этого события окончательно рухнул, и под этими руинами сгинуло и её желание жить, и детство близнецов.

Открытие неприятно её поразило. Теперь она смотрела на брата по-новому, подмечая если не взглядом, то сердцем все те неуловимые изменения, что с ним произошли. Он стал вести себя жёстче, суше, причём даже по отношению к ней, в голосе его появились командные нотки, из улыбки исчезла мягкая приветливость и безмятежность праздного человека.

Ранним утром он торопливо спускался по лестнице пансиона, на ходу надевая шляпу и держа под мышкой кипу счетов и деловых бумаг, и отправлялся либо на Гроув-Лейн, надзирать за тем, как продвигается сооружение декораций для новой пьесы, либо в банк, либо по другим неотложным делам, требующим его внимания. Он часто пропускал обед, перехватывая, подобно многим артистам из его труппы, сэндвич с утиным паштетом, за которым посылал в лавочку на углу мальчишку, что присматривал за зверинцем, или же просто выпивал пару чашек сладкого чая и съедал яблоко. Ужины миссис Сиверли, в отличие от завтраков, питательностью похвастаться не могли, и Филипп из-за такого скудного рациона изрядно переменился – скулы заострились, франтоватые костюмы, к которым он имел пристрастие, стали неопрятно висеть, и в целом, как заметила Оливия, вид у брата стал богемный.

Разговор о Люсиль Бирнбаум она отложила на следующее утро, и это было верным решением. За ужином в пансионе миссис Сиверли Филипп был мрачнее сизых туч, что затянули лондонское небо, и на удивление неразговорчив. Они с Имоджен сидели порознь и не смотрели друг на друга, премьеру спектакля тоже никто не обсуждал.

Обстановку оживлял только щебет Эффи, которая не умолкала ни на минуту, пребывая в сильнейшем возбуждении после вечерней репетиции. Она играла Порцию, богатую наследницу Бельмонта, и платье из алой парчи, сшитое для неё Гумбертом Проппом по образцу сценического костюма Кейт Долан, в каком та позировала Милле[8], привёл её в восторг.

Не замечая, что все утомлены и не поддерживают разговор, Эффи тем не менее продолжала болтать, не прекратив и тогда, когда Имоджен, встав и демонстративно бросив салфетку на стул со словами: «Прошу меня извинить. У меня страшно разболелась голова, и я пойду к себе», не вышла из столовой, покачиваясь на двухдюймовых каблуках. Пока Гумберт Пропп и Филипп, походившие на брошенных хозяйкой псов, с одинаковым унынием смотрели ей вслед, Оливия, воспользовавшись ситуацией, ловко завернула в салфетку кусок хлеба с маргарином, сунула в карман и только тогда заметила прямой и откровенно насмешливый взгляд горничной Элис, собиравшей со стола грязную посуду.

Постаравшись сохранить невозмутимость, Оливия сослалась на необходимость написать несколько писем, отказалась от чая и поднялась к себе. Там она выждала четверть часа, затем надела пальто, которое предусмотрительно оставила в своей комнате, а не внизу, как обычно, спустилась по лестнице для прислуги к чёрному ходу и выскользнула из пансиона.

Оливия надеялась, что её исчезновение останется незамеченным, но недооценила наблюдательность горничной. Элис, однако, была привычна к отнюдь не пуританским нравам артистической братии и лишь пожала плечами, не преминув, впрочем, беззлобно посплетничать в кухне о тихих омутах.

Стужа вцепилась в новую жертву, как уличный пёс в краденый окорок. Ледяной ветер пробирался в рукава, щипал за щёки и вгонял тонкие иглы в кончики пальцев – Оливия позабыла перчатки и успела об этом пожалеть. Почти все окна домов на Камберуэлл-Гроув были темны, и пустынная дорога, ведущая к театру, показалась ей вдвое длиннее, чем днём, хоть она и была ярко освещена луной, победительно воссиявшей в тёмных небесах.

В театр Оливия вошла с чёрного хода, воспользовавшись ключами, которые Филипп несколько дней тому назад торжественно вручил ей как полноправному члену труппы.

Здесь, в задней части театра, не было и намёка на ту роскошь, что ласкала взгляд в вестибюле, костюмерной или зрительном зале – стены были покрыты плесенью и тонкими шелушинками отстающей краски, коридоры завалены разобранными на части, пришедшими в негодность декорациями, и даже воздух был затхлым и пах несвежими опилками.

Двери, двери – Оливия торопливо шла мимо них, вперёд по коридору, перешагивая через картонные коробки и стараясь не задевать стены. Шаткая лестница с обломанными перилами, ещё один поворот, ещё – от спешки и волнения перед тем, что ей предстояло сделать, дыхание сбилось. Она подула на замёрзшие ладони, потёрла пальцы, возвращая им подвижность.

По винтовой лесенке с узкими ступеньками она осторожно (здесь было так темно, что двигаться пришлось на ощупь, не выпуская из рук ледяного металлического поручня) поднялась с первого на второй этаж, где находились гримёрки актрис.

Её собственная артистическая уборная была в самом конце коридора, освещённого в этот поздний час лишь светом луны, переливающимся через большое круглое окно, словно вода в корабельный трюм. Оливия толкнула дверь, вошла и, нашарив в темноте шнурок выключателя, дёрнула за него.

Коричневые уайтовские туфли, любезно одолженные ей Марджори Кингсли, аккуратно стояли в шкафу. Кожа, из которой они были пошиты, не отличалась мягкостью выделки, да и швы, по сравнению с дорогими туфлями Люсиль, казались грубоватыми. Оливия сунула их под мышку и отправилась на сцену.

Когда с тихим потрескиванием начали просыпаться настенные лампы, она с облегчением убедилась, что «капитанский мостик» по-прежнему здесь – его, как и весь реквизит, задействованный в заключительном номере вечернего выступления, рабочие оставили утренней смене. Красный лакированный биплан снизу казался пузатой экзотической рыбой, похожей на те, какими торговцы шарлатанскими снадобьями украшают свои прилавки. Сквозняки, облюбовавшие театр, плавно разворачивали самолёт то в одну сторону, то в другую, и Оливия почему-то долго не могла заставить себя отвести от него взгляд.

Но нужно было приступать. Оставив пальто в одном из кресел партера, она засучила рукава свитера и подошла к помосту. Лестницы по его краям были почти вертикальными, и узкие ступеньки выглядели весьма сомнительно. Стараясь не выронить туфли, Оливия, набравшись решимости, принялась карабкаться наверх, не глядя вниз и утешая себя тем, что если уж она смогла приручить переворачивающееся кресло Рафаила, то уж на помост-то забраться непременно сумеет.