Молодой Ленинград 1981,

22
18
20
22
24
26
28
30

СТИХИ

ПОДО МГОЮ

Подо Мгою холмы нарыты, Подо Мгою шумят березы И кричат в тишину сердито Беспокойные тепловозы. Подо Мгою в ночи, наверное, Ветер с Ладоги травы стелет И, как воины на поверке, Перекликнулись коростели. Мой отец — он уже не встанет, Мне на свадьбе не крикнет: «Горько!», Внука ласково не поманит, Не побродит с ружьем на зорьке. Затерялся отцовский холмик, Где березы на карауле, Только ладожский ветер помнит, Как солдата настигла пуля. Подо Мгою холмы нарыты Километрами за окошком. Губы сына во сне открыты И тепла под щекой ладошка.

«Ах, ствол у березы отчаянно тонок…»

Ах, ствол у березы отчаянно тонок, Над ним потрудился какой-то подонок: Оставил глубокие злые затесы, Приладил стакан под березовы слезы… Какая-то девочка в синем берете, Видать, бесконечно расстроена этим. Она, тонкорукая, очень сродни Березе вот в эти весенние дни: Такие же светлые, русые пряди, Такая же синь в опечаленном взгляде, И то же стремление ввысь, к облакам, И та же открытость весенним ветрам. Заботливо теплые, чуткие руки Сухою травой спеленали зарубки, Точь-в-точь наложили на рану бинты: «Красуйся, моя тонкопрядная ты». Бывает: подступят нечаянно слезы, Но вдруг, как спасение, — облик березы И девочка в синем пушистом берете. И, знаете, легче вздохнется на свете.

Юрий Шестаков

У ПРОХОРОВКИ

Стихотворение

Поутру, по огненному знаку

пять машин «КВ» ушло в атаку.

Сергей Орлов
О жизни и о смерти до утра дождь говорил на языке морзянки… Работали в тумане трактора, а чудилось — в дыму гремели танки. Лучом пронзило мглу, и предо мной сверкнул пейзаж, как снимок негативный… Мне жутко миг представить за броней, которую прожег кумулятивный! Я думал, сталь — надежнее земли, но в сорок третьем здесь пылало лето: и сталь и кровь беспомощно текли, расплавившись, и были схожи цветом. Наверно, мир от ярости ослеп: чернело солнце, мерк рассудок здравый, когда в той схватке с диким воем степь утюжили стальные динозавры. Огромные, железные, они, друг друга разбивая и калеча, скрывали там, за панцирем брони трепещущее сердце человечье. Земля и небо — в звездах и крестах! И раны кровоточат и мозоли. В эфире жарко, тесно, как на поле, — звучит «Огонь!» на разных языках, на общечеловечьем — вопли боли! И где-то здесь, среди бугров и ям, сквозь смотровую щель шального танка ворвался полдень и, как белый шрам, остался на лице у лейтенанта… Войны не зная, понимаю я, что в том бою должна была решиться судьба России и судьба моя: родиться мне на свет иль не родиться, не спать ли мне однажды до утра, за Прохоровку выйдя спозаранку, где бродят тени опаленных танков, где все траншеи срыли трактора.

Петр Кириченко

ЗАРЕЧЕНСКИЕ ВЫСЕЛКИ

Рассказ

Н. П. Ковязину, моему отчиму

В памяти человеческой ничто не пропадает бесследно, хранится годами так бережно и так далеко где-то, что, кажется, и не вспомнить уже никогда; и живет человек, ничуть не тяготясь тем, чего не помнит, заботится своими делами, как вдруг — точно просверк молнии в ночи — вспыхнет старое, осветится; и нет уже человеку покоя, и событие, казавшееся мелким, не таким и значительным, чтобы о нем помнить, увидится вдруг совсем иначе.

В конце июля Никодим Васильевич поехал в Зареченские Выселки — небольшой районный городок, серый, пыльный, построенный еще до войны на пересечении двух железных дорог, — до последнего времени и не городок, собственно, а поселок, — название его «Зареченский» родилось в первые годы застройки, когда из ближайших сел из-за речки Оржицы потянулись люди на новое место, да так и прижилось. Разрушенный войною городок отстроился, и теперь в нем три десятка улиц, железнодорожные мастерские и большая товарная станция, поэтому на центральной улице, где возведены двух- и даже трехэтажные дома, бывает довольно-таки людно, пахнет дымком от вагонов, соляром и пылью. Часто кричат тепловозы, и все прибывают и убывают товарняки. Пассажирские поезда стоят не больше пяти минут, люди выскакивают из вагонов и бегут то в буфет вокзала, то на маленький базар, где продают вареную картошку, огурцы и яблоки… Здание вокзала двухэтажное и приземистое, с узкими окнами и коричневыми дверьми; возле него всегда пахнет жареными пирожками и кислым пивом. Над вагонами и базаром кружится и сердито каркает воронье. Словом, обычный, ничем не примечательный городок, и понятно, что Никодим Васильевич нашел его таким, каким представлял себе все эти годы. Он был уверен, что городок расстроится, но знал — и в этом случае останется хоть что-то, что напомнит ему то далекое время, конец войны.

О поездке Никодим Васильевич думал давно: лет десять назад впервые пришла ему в голову мысль об этом и с тех пор тревожила, заставляла вспоминать. Думая, Никодим Васильевич находил, что ехать в Зареченские Выселки незачем, потому что никто его там не ждет, поначалу даже посмеивался над собою, вспоминал, сколько они тогда освобождали таких поселков. На какое-то время забывал, после снова вспоминал, даже прикидывал, как бы он собрался и поехал. Никодим Васильевич знал, что купит для этого случая рюкзак и положит в него только самое необходимое: бритву, рубашку, пару белья да всякие свои лекарства. И ехать Никодим Васильевич хотел бы не на поезде, а на машине или автобусе. Отчего ему хотелось прибыть в Зареченские Выселки непременно на машине, он не знал, да и думал об этом как-то несерьезно — мечтал и не трогался с места; но однажды, идя из редакции газеты, где он работал, зашел в магазин спортивных товаров и купил рюкзак, небольшой выбрал, приглянувшийся. Две зеленоватые лямки рюкзака были упругими от новизны, пахли складом и жесткой, еще не обломавшейся тканью и напоминали собою винтовочные ремни. Никодим Васильевич только подумал об этом, как сразу же почудилось ему, что пахнет еще и ружейной смазкой, и, довольный покупкой, он, вскинув пустой рюкзак на правое плечо, пошел домой.

Жил он в центре города, на Пушкинской улице, в небольшой квартире, одиноко жил и привычно. Жениться, как полагал Никодим Васильевич, он не успел по причине постоянной занятости, а также потому, что считал себя человеком нелюдимым, замкнутым и не очень-то приветливым. Раньше, когда он еще надеялся жениться, ему думалось о том, что не всякая женщина выдержит его характер, не всякая приладится, и винил себя. Одно время он долго ухаживал за машинисткой из издательства, с которой и познакомился по работе, водил ее на концерты или в кино, дарил цветы… Но вероятно, машинистка решила, что время ухаживания затянулось, и вышла замуж за другого. Никодим Васильевич погоревал какое-то время — оказалось, привык к этой женщине, — но после все забылось и он просто жил. А когда набегали подобные мысли, он отмахивался от них, заключая справедливо, что годы уже не те. «Да и вообще, — говорил он мысленно, а иногда и вслух, — что за разговоры!» И время шло, годы бежали — и стало их почти шестьдесят… Так что этот вопрос отпал сам собою. Кроме того, стало побаливать сердце, об этом приходилось думать, раненый глаз, над которым военврач выкинул кусок кости и стянул кожу, все больше туманился бельмом. Никодим Васильевич от операции отказался, а доктора и не настаивали из-за слабого его сердца… Словом, забот хватало. С виду, правда, Никодим Васильевич еще довольно крепок. Худой, всегда по-военному подтянутый, костюм строгий, однотонный, галстук завязан маленьким тугим узлом. Волосы седые, коротко постриженные. Лицо тоже худое — скулы выдаются — и кажется иногда злым из-за шрама над левым глазом, где отчетливо видны три рубца. Левой брови почти что нет, и на ее месте — неровная впадина, по ней изредка пробегает нервный тик, отчего кажется, что Никодим Васильевич подмигивает кому-то. Но это бывает редко, только тогда, когда Никодим Васильевич сильно разволнуется.

Рюкзак висел года два на стене, у письменного стола, и Никодим Васильевич, придя, бывало, из редакции, смотрел на него, вспоминал Зареченские Выселки и надеялся, что когда-нибудь он все же туда поедет. Там же продолжал он висеть, когда Никодим Васильевич ушел на пенсию; это произошло сразу же после того, как он два месяца провалялся в больнице… На пенсию Никодима Васильевича провожали тепло и бурно. Его заместитель, с которым они проработали восемь лет, сказал речь; он напомнил, что Никодим Васильевич воевал, после учился и начинал свою журналистскую практику в этой же газете; начинал журналистом, а заканчивает редактором. Еще заместитель сказал, что теперь у Никодима Васильевича наконец-то будет то, чего всем так не хватает, — свободное время… Маргарита Николаевна, бессменная секретарша, полная и хлопотливая женщина, позаботилась о том, чтобы было что выпить; она же заварила непременный при всех редакционных разговорах чай… Никодим Васильевич растрогался, глаз его дернулся несколько раз, когда он благодарил своих бывших сотрудников, ему было грустно: все же пенсия — будто конец жизни. Никодим Васильевич думал об этом и еще о том, что работа в редакции будет так же катиться без него, как и с ним, что уход одного человека еще ничего не значит… Ему вспомнилось, как в университете он мечтал о рассказах, о больших статьях; он и написал несколько рассказов, напечатал их. Но это было совсем не то, о чем мечталось: слабые, типично газетные рассказы. Никодим Васильевич еще какое-то время надеялся, что у него появится свободное время и он напишет, а после — редко вспоминал: редакторская работа требовала полной отдачи. Никодим Васильевич засиживался ночами над чужими рукописями и о своих рассказах забывал. И постепенно он свыкся, понял, что ничего уже не напишет, и утешал себя мыслью о том, что должен же кто-нибудь делать эту — редакторскую работу.

Обо всем этом думал Никодим Васильевич, пока пили чай и говорили о разных вещах, и неожиданно для самого себя прочитал стихи. Читал тихо, раздумчиво и грустно, и когда дошел до слов:

По прихоти своей скитаться здесь и там, Дивясь божественным природы красотам,

то показалось ему, что он, десятки лет знавший эти строчки, только теперь понял их по-настоящему; он почувствовал, как ощущение какой-то удивительной легкости коснулось его, и с ним пропали и годы, и тяжелое, становившееся иногда затвердевшим, словно каменным, сердце; на секунду показалось Никодиму Васильевичу, что жить он будет вечно, и больше того — он хотел этой жизни…

Когда Никодим Васильевич закончил читать, было тихо, потом все сотрудники зашумели; Маргарита Николаевна прослезилась и, убрав аккуратно платочком слезы, смело заявила: «Ушел человек — и говорит что хочет!» Заместитель рассмеялся, все допили чай, и вскоре Никодим Васильевич ушел из редакции и, когда оказался на вечерней, освещенной улице, по которой столько отходил с работы на работу, как-то по-новому увидел и дома, и людей, будто бы только теперь понял, что и впрямь — свободен. Он медленно зашагал по тротуару, потоптался у освещенного изнутри газетного киоска, у которого никогда даже не останавливался: некогда было, а к тому же все журналы доставлялись в редакцию, и неторопливо пошел домой. На душе у него было легко и спокойно, и вечер был до удивления хорошим, тихим и не холодным. Весь день падал снег, но в сумерки небо очистилось, и теперь только отдельные снежинки взблескивали, пролетая в белом свете фонарей…