Возвращаясь в одиночестве с вокзала, я с удивлением почувствовал, что меня охватила необычайная грусть, причины которой были мне неясны. Во время Версальского процесса со всеми его перипетиями я подружился с профессором Стейнджерсоном, его дочерью и Робером Дарзаком. Поэтому состоявшаяся, ко всеобщему удовлетворению, свадьба должна была бы меня только радовать. Я подумал, что необъяснимое отсутствие молодого репортера должно объясняться чем-то вроде упадка сил. Стейнджерсоны и господин Дарзак относились к Рультабийлю как к спасителю. А когда Матильда вышла из лечебницы для душевнобольных, где за несколько месяцев усиленного лечения ей вернули рассудок; когда она смогла оценить, какую роль сыграл в ее драме этот юнец, без помощи которого она погибла бы вместе с любимыми ею людьми; когда она, находясь уже в здравом уме, прочитала стенографический отчет о судебном процессе, где Рультабийль выступил, словно сказочный герой, – после всего этого она принялась окружать моего друга поистине материнской заботой. Ее интересовало все, что его касалось, она вызывала его на откровенность, ей хотелось знать о Рультабийле больше, чем знал я и, быть может, он сам. Она выказывала неназойливое, но постоянное любопытство относительно его происхождения, однако мы ничего не знали, а молодой человек упорно и гордо его скрывал. Весьма чувствительный к нежной дружбе этой несчастной женщины, Рультабийль тем не менее был чрезвычайно сдержан и в отношениях с нею сохранял трогательную учтивость, которая меня удивляла: я ведь знал, насколько он непосредствен, порывист и честен в своих симпатиях и антипатиях. Я неоднократно спрашивал его об этом, но он уходил от прямого ответа и много говорил о своей привязанности к особе, которую ставил выше всех на свете и ради которой готов был пожертвовать всем, если бы судьба предоставила ему такой случай. Порою же он вел себя просто необъяснимо. Однажды, к примеру, Стейнджерсоны пригласили нас провести денек в загородном доме, который они сняли на лето в Шенвьере, на берегу Марны, так как не хотели больше жить в Гландье. И вот, сначала по-детски обрадовавшись предстоящему отдыху, он вдруг без каких-либо видимых причин отказался меня сопровождать. Мне пришлось ехать одному, оставив его в маленькой комнатке на углу бульвара Сен-Мишель и улицы Месье-ле-Пренс. Я очень рассердился на него за то, что он так огорчил добрую мадемуазель Стейнджерсон. В воскресенье она, раздосадованная таким поведением моего друга, решила поехать вместе со мной и захватить его врасплох в его убежище в Латинском квартале.
Когда мы пришли, я постучал, и Рультабийль ответил энергичным: «Войдите!» Он работал за своим маленьким столом и, завидя нас, вскочил и так побледнел, что мы испугались, как бы он не упал в обморок.
– Боже мой! – вскричала Матильда и подбежала к нему.
Но Рультабийль оказался проворнее: прежде чем она добежала до стола, о который он опирался, он успел накинуть на разбросанные на нем бумаги салфетку.
Матильда, разумеется, это заметила и в удивлении остановилась.
– Мы вам мешаем? – спросила она с мягким упреком в голосе.
– Нет, – ответил Рультабийль, – я кончил работать. Потом я вам это покажу. Это – шедевр, пятиактная пьеса, но я еще не придумал развязку.
И молодой человек улыбнулся. Вскоре он вполне овладел собой, принялся шутить и благодарить нас за то, что мы нарушили его уединение. Затем он решил непременно пригласить нас отобедать, и мы пошли втроем в ресторанчик Фуайо в Латинском квартале. Что это был за чудный вечер! Рультабийль позвонил по телефону Роберу Дарзаку, и тот подоспел к десерту. В то время господин Дарзак чувствовал себя неплохо, а пресловутый Бриньоль в Париже еще не появился. Все веселились, словно дети. Летний вечер в пустынном Люксембургском саду был так красив и тих!
Прежде чем проститься с мадемуазель Стейнджерсон, Рультабийль попросил у нее извинения за свои странные выходки и признался, что, вообще-то, у него довольно мерзкий характер. Матильда его поцеловала, Робер Дарзак сделал то же. Молодой человек выглядел весьма взволнованным и, пока я провожал его до дверей, не проронил ни слова, а на прощание пожал руку так, как до этого еще никогда не делал. Забавный чудак! Ах, если б я знал!.. Как же теперь я упрекаю себя за то, что в те времена судил его порою слишком категорично.
Печальный, полный неясных предчувствий, возвращался я с Лионского вокзала, припоминая бесчисленные фантазии, причуды, а иногда и несколько странные выходки Рультабийля за последние два года, однако ни одна из них не предвещала и тем более не объясняла происшедшее. Где Рультабийль? Я отправился к нему домой, на бульвар Сен-Мишель, решив, что если его не застану, то хоть оставлю письмо госпожи Дарзак. Каково же было мое удивление, когда, войдя в дом, я наткнулся на своего слугу с моим чемоданом в руке! На мой вопрос он ответил, что ничего не знает: его попросил об этом господин Рультабийль.
Оказывается, пока я искал репортера где угодно, но только не у себя дома, он пришел ко мне на улицу Риволи, попросил слугу провести его в спальню и принести чемодан, после чего аккуратно уложил в него белье, которое должен взять с собой приличный человек, уезжая на несколько дней. Затем он приказал моему простофиле отнести через час этот чемодан к нему, на бульвар Сен-Мишель. Я буквально ворвался в спальню к другу: он старательно складывал в саквояж туалетные принадлежности, белье и ночную рубашку. Пока он не покончил с этим делом, вытянуть из него я ничего не смог, поскольку к мелочам быта он относился прямо-таки с маниакальной тщательностью и, несмотря на свои скромные средства, старался жить как можно приличнее, приходя в ужас от малейшего беспорядка. Наконец он соблаговолил сообщить мне следующее: поскольку в его газете «Эпок» ему дали трехдневный отпуск, а я – человек свободный, мы проведем наши пасхальные каникулы на берегу моря. Я ему даже не ответил, так как, во-первых, был очень сердит на него за его поведение, а во-вторых, потому, что находил глупым любоваться океаном или Ла-Маншем как раз в самую мерзкую весеннюю погоду, которая длится каждый год две-три недели и заставляет нас сожалеть о зиме. Однако мое молчание его никоим образом не смутило; он взял в одну руку мой чемодан, в другую – свой саквояж, подтолкнул меня к лестнице и усадил в поджидавший у дверей экипаж. Через полчаса мы уже сидели в купе первого класса, наш поезд отправлялся на север – через Амьен на Трепор. Когда мы въезжали на станцию Крейль, Рультабийль спросил:
– Почему вы не отдаете переданное для меня письмо?
Я взглянул на него. Он догадался, что госпожа Дарзак была огорчена, не повидавшись с ним на прощание, и написала ему. Особой хитрости в этом не было. Я ответил:
– Потому что вы этого не заслужили.
И я осыпал Рультабийля горькими упреками, на которые он не обратил внимания и даже не попытался оправдаться, что взбесило меня больше всего… Наконец я протянул ему письмо. Он взял конверт, осмотрел его и вдохнул нежный запах. Поскольку я с любопытством за ним наблюдал, юноша нахмурился, пытаясь под внешней суровостью скрыть глубокое волнение, охватившее его. Чтобы окончательно сбить меня с толку, он прислонился лбом к окну и углубился в изучение пейзажа.
– Так что же, вы не собираетесь читать письмо? – поинтересовался я.
– Собираюсь, но не здесь, – отозвался он. – Там!
После долгого шестичасового пути мы среди ночи прибыли в Трепор. Погода стояла отвратительная: ледяной ветер с моря дул нам в лицо и подметал пустынный перрон. Нам встретился лишь таможенник, закутанный в плащ с капюшоном и прохаживавшийся по мосту через канал. Как и следовало ожидать, ни одного извозчика. Пламя нескольких газовых фонарей, дрожа в своих стеклянных клетках, тускло отражалось в лужах, по которым мы шлепали, сгибаясь под порывами ветра. Вдали слышался звонкий стук деревянных сабо какой-то запоздалой прохожей. Мы не свалились в черный провал внешней гавани лишь потому, что по свежему соленому запаху, поднимавшемуся снизу, да шуму прилива догадались о приближающейся опасности. Я ругался в спину Рультабийля, который с трудом выбирал путь во влажной тьме. Эти места, однако, были ему знакомы, так как, исхлестанные мокрым ветром, мы с грехом пополам все же добрались до единственной открытой в это время года прибрежной гостиницы. Рультабийль немедленно потребовал ужин и огня, поскольку мы очень проголодались и замерзли.
– Не скажете ли вы мне, – поинтересовался я, – что мы тут позабыли, кроме грозящих нам ревматизма и плеврита?
Рультабийль все время кашлял и никак не мог согреться.