Ливень в степи

22
18
20
22
24
26
28
30

«Хорошо, если бы Очир поехал на собрание, - думает Жаргалма. - Все мне рассказал бы, что там было».

На стене опять появилась большая тень ложки - отец последний раз зачерпнул суп. В доме глубокая, сонная тишина. Ночью совсем другая тишина, чем днем… Жаргалма думает о жизни соседей, о своей жизни. Дни текут, как река… Люди, все живое куда-то плывет и плывет по этой реке. А куда? Она думает о своем будущем ребенке и с этой мыслью незаметно засыпает.

Она проснулась рано, вышла посмотреть коров. Поскользнулась на крыльце, упала на спину и съехала так по всем ступенькам до самой земли. Пять крутых ступеней… Мать услышала, как она упала, выбежала во двор, помогла подняться, уложила в постель.

- Себя не можешь уберечь, - махнул рукой отец.

- Больно? - с тревогой спросила мать. - Сильно разбилась?

- Ничего, - стиснув зубы, ответила Жаргалма. - Не очень больно.

Все тело у нее так и ломит, так и рвет на части… Мать нагрела в мешочке песку, прикладывает ей к спине, мягкой рукой разглаживает живот, молит богов, чтобы отдали ей все страдания дочери… Жаргалме кажется, что к ней прикасается не ласковая рука, а грубое лошадиное копыто. Нестерпимая боль… Дышать нельзя. Даже отец понял, как ей тяжело, съездил в русскую деревню к бабке Алене, которая хорошо помогает роженицам, но не застал дома. Когда вернулся, отцовское сердце почуяло, что случилась беда. Жаргалма лежала лицом к стене, перед бурханами горели светильники… Под божницей лежало что-то завернутое в чистую тряпку.

В тот же день он поехал к бывшему ламе Самбу, который давно живет в соседнем улусе - бросил дацан, отказался от святого ламского звания, женился… О нем ходила по улусам забавная песня: «Как увидел Дулму Холхоеву, бросил прочь хонхо и дамари[10]». Жена у него умерла молодой, ламские красно-коричневые одежды давно истерлись, желтая шапка лежит в сундуке. Самбу даже не помнит, сколько лет назад ушел из дацана. Ничего толком не знает, все священные книги позабыл.

По привычке еще называют его ламой. Вот к нему и приехал Абида. Помолился для вида богам и сразу заговорил о деле, не теряя дорогого времени.

- У меня, как говорится, дочь ступку сдвинула…

Абида догадался по лицу ламы, что тот не понял этого народного выражения, забыл, наверное. Сердито объяснил:

- Ну, мертвого родила. Надо помолиться, я за вами приехал. Хоронить не будем, потеряем…[11]

Самбу даже ушам своим не поверил: за ним приехали на коне, как за настоящим ламой! Засуетился, бестолково забегал по юрте. Ему вспомнилась жизнь в монастыре… Боги, он поедет на добром коне, будет сидеть на почетных войлоках-олбоках с правой стороны очага, будет греметь хонхоем и дамари, брызгать святой водой - аршаном, горстями бросать зерно, разгоняя злых духов. Улусники будут сидеть перед ним, сложив руки. Он каждого легонько стукнет по голове святой книгой - благословит…

- Хоть я и старый лама, - с нескрываемой гордостью заговорил Самбу, - хоть у меня и преклонные года, вы явились за мной на телеге. Значит, я все еще святой лама…

- Чего разболтался? - грубо оборвал его Абида. - У меня дома мертвый ребенок лежит. Поедешь - поезжай, а нет так нет. Нечего языком трепать.

Бесцветный, какой-то линялый старичок Самбу сразу притих, горбясь, засунул в старую кожаную сумку древние, пыльные ламские принадлежности.

Пока Абида ездил за ламой, мать Жаргалмы взяла мертвого ребенка, огарком свечи сделала отметку на спинке, чтобы узнать его, если он второй раз у своих родится. Жаргалма слышала сквозь дремоту молитвы и бормотание матери, в голове у нее бродили какие-то смутные мысли: «Умер сынок… Мое дитя… Пусть он снова у кого-нибудь из наших родится… Черное пятнышко на спине пусть будет, только бы не на языке…»

Тут и отец приехал, привез ламу. Старый лама зажег в тусклой медной чашке курение. Повалил такой густой, такой едкий дым, точно он зажег не душистую траву, а кизячный дымокур. Лама торопливо схватил дряхлой рукой колокольчик, загремел барабанчиком, такой поднял шум, хоть затыкай уши.

Лама читал полузабытые, непонятные молитвы. Абида слушал, слушал, потом взял из-под божницы завернутый в тряпку комочек и вышел во двор. Жаргалма заметалась в постели, громко застонала. «Знал бы Норбо, что его ребенка уносят, чтобы потерять в лесу…» Из глаз у нее текут быстрые слезы, все тело болит, не пошевелить рукой. В летнике нестерпимо жарко: мать топит и топит, боится простудить больную. Звенит колокольчик, несносно трещит барабанчик ламы… Жаргалма знает, что отец во дворе привязывает сверток к седлу, делает вид, что собирается к кому-то в гости и везет с собой подарок. Вот он сел в седло, быстро поехал к лесу… Въедет в густые заросли, не оглядываясь назад, развяжет узелок на ремне, хлестнет коня… И все, можно возвращаться домой. Жаргалма точно видит все это своими глазами. «Ой, - стонет ее душа, обливается кровью. - Бедное, несчастное дитя. Упадет с седла, ударится о лесной пень или острый камень… Положить бы его в маленький гробик, застелить тепленьким. Но нельзя… Он тогда не родился бы снова. Жалко ребеночка. Не жил, ни разу не сказал «мама», даже не плакал. Божьего света не видел… Почему же в груди такая теснота, будто живого ребенка хоронят? Неужели всем бывает так жалко своих детей?» Давно уже не слышно звонкого стука копыт по мерзлой земле, а Жаргалма все мучает себя, все терзается: «Он может упасть на муравьиную кучу, весной его жадные муравьи облепят, волки могут найти… Почему не оставили его еще на один день в доме, пусть бы лежал под божницей. Неужели отец и мать не понимают, как мне тяжело?» Все тело у нее болит, вся душа терзается. Не выдержав, она вздрогнула. Все замерли от ее страшного вопля. Мать побледнела. Старый лама с испугу поперхнулся, на полуслове прервал молитву.

Прошло пять дней, а Жаргалма все лежала в постели - родители не разрешали вставать. Когда вернулась от мужа одна, отец и мать не очень обрадовались, а теперь совсем переменились.