Я потом только понял – мне всегда говорили хорошие новости. Что глаз спасли, что Рома проснулся, что он поел сам.
А что он спал первые четыре дня подряд, и что его кормили через капельницу, и что у него сильный ожог лица – я узнал только потом. Вот почему они не хотели, чтобы я к нему в больницу ходил!
Зато разрешили писать письма. И я стал писать Роме, обыкновенно, на бумаге, а не через телефон.
А потом придумал девчонкам пальцы макать в краску, и мы с ними тоже письма писали. Правда, без слов, просто кляксами. Но Рома понимал всё равно.
Я увидел Рому только в марте. Правая сторона лица у него была как раньше, а левая – не как раньше.
– Чего гитару не взял? – спросил меня Рома.
– Я не знал, что можно.
– Можно-можно! Устроили бы тут концерт по заявкам…
Я не знал, что такое «заявка», думал, это вроде пиявок; мы стали с Ромой придумывать, какой это может быть «концерт по пиявкам», а потом пришла медсестра и сказала, что мы очень шумим и нечего так хохотать.
А Ромкин сосед по палате – дед, заросший щетиной (и на голове, и на подбородке одинаковая седая щётка, а во рту золотой зуб), – этот дед сказал:
– Пускай шумят! Наконец пришёл
И я стал так смеяться, что не мог остановиться.
…Бабушка почему-то думала, что я Ромкиного лица испугаюсь. А чего пугаться – Рома же! И он всё время ко мне поворачивался правильной стороной.
В следующий раз мы с Ромой играли в города.
– Алупка! – Алушта! – Анкара! – Аддис-Абеба! – Астана! – Атланта!
– О, чувствуются профессионалы! – сказал щетинистый сосед; его, кстати, звали Климент. Такое редкое имя. – Интересно наблюдать. Какой там футбол!
– Алма-Ата! – сказал Рома.
– Неправильно, – сказал я. – Теперь правильно – Алматы.
– Ну, и Алматы, – сказал Рома.
– Ытык-Кюёль!