Тропинка в зимнем городе

22
18
20
22
24
26
28
30

Древняя бабка будто чуть дрогнула, рука оторвалась ото лба, повисла плетью. Но через минуту вернулось к ней прежнее безразличие.

— Киро-то мой, добрый человек, на войне сгинул. Давно уж, наверно, истлели его белые кости, — произнесла она проникнутые горем слова, а сама смотрела, не мигая, куда-то поверх его головы.

— Да живой ведь я, Оринушка! — весь затрясся перед старухой солдат. Засуетился: — Прибыл вот… Зайдем в избу, расскажу, раскроюсь — что со мною было…

Зашли в избу. Бабка подала путнику поесть, попить квасу пенистого. Начал было он говорить о своем житье-бытье, да старуха перебила:

— Мой-то Киро давно уж, милок, сгинул где-то. Двадцать пять лет я его ждала, а потом еще полгода — на возврат из солдатчины домой полгода ему положила. Но не пришел… Стало быть, уж неживой был. Живой бы непременно явился. Он ведь сильно любил меня. И я его тоже любила… Ни за сына поповского, ни за кого боле не вышла. Как ни сватали. Все ждала своего Киро. Двадцать пять лет и еще полгода… Не пришел. Значит, и неживой уже… А раз Киро нет на свете, то и никто мне больше не нужен.

— Да живой я, Орина! — крикнул бравый солдат, подымаясь из-за стола. — В тюрьме я сидел, на каторге, осудили меня…

— Что ты, что ты, — сказала старая бабка, не меняя голоса. — Мой-то Киро никогда бы не сел в тюрьму. Он по мне сильно тосковал и в тюрьму бы не сунулся. Он бы честно служил, чтобы тем же путем, каким ушел, домой воротиться…

Голова солдата бессильно поникла на грудь. Ничего уж он и не молвит.

А бабка дальше бает:

— Я недавно Киро во сне видела. Пришел будто ко мне, красивый да веселый, как прежде, а сатиновая его рубаха замарана. Глядит он будто на меня и говорит: мол, чего же ты, колокольчик мой, рубаху-то перестала стирать? А я будто ему: так ведь рубахи-портки твои теперя уж и не могу стирать — сил моих нет. Ты, мол, сердешный, не приноси больше.

Спина у солдата захолодела, мурашки побежали по всему телу. Загорчило в горле — ни звука не может вымолвить. Поднялся, горестно глянул на стоящую подле печи, ровно закоптелая кочерга, старуху и с превеликим усилием все же проговорил:

— Прощай, колокольчик мой… И прости меня.

Уже у двери услышал дрогнувший голос, сказанные с расстановкой слова:

— Прощевай покуда, служивый.

Больше на селе никто уж не видывал седобородого старика.

Солдат Иван закончил свой рассказ. Долго, молча, смотрел на желтый язычок свечи — вытянувшееся пламешко вдруг затрепетало… Тот же трепет был и в сердце мальчика, слушавшего рассказ.

Старик потянулся к свече, снял скукожившийся нагар — огонь успокоился, утих.

— Дедушка, а куда же потом тот бравый солдат делся? — сдерживая взволнованное дыхание, спросил Ваня.

Старик глянул прямо на внука, в его округлившихся глазах отражались свечные огоньки:

— После-то он здесь и объявился.