Тропинка в зимнем городе

22
18
20
22
24
26
28
30

Смолистые щепки, пылающие с шипением и треском, воткнули меж бревен нодьи, и огонь сразу же схватил взъерошенные насечки, набросился на них, — видать, не такой привереда, как хариусы, — и уже беззвучно лизал обе конды, ширясь и мощнея. Какое же доброе дерево сосна! Ни щелчка, ни зряшного выстрела, ни жарким угольком не метнет в тебя. Спи возле этого огня беззаботно, хоть всю ночь напролет, не просыпаясь, — она тебя не опалит, не прожжет твою одежку, не обидит, в отличие от злобно шипящей ели.

Лес постепенно умолкал. Отходили ко сну притомившиеся за день певчие птицы. Большим раскаленным шаром опускалось на отдых, в самую гущу пармы, солнце. Красив нынче закат! Полыхающие багрянцем перышки облаков, похожие на поздние листья осины, разметались по небосводу… Мало-помалу сгустились сумерки. Багрянец осиновых листьев померк, посерел. В небе проклюнулись звезды: их все больше и больше, они становятся все ярче и ярче и будто приближаются к земле. Потянуло прохладой. Совсем смолк лес.

И только Звонкий перекат никак не желает угомониться: трудится без устали, озорует, плещет — теперь все это даже слышней, чем днем.

А вот и бахромчатый полукруг луны взошел над лесом, сомкнувшимся в сплошной темный тын, — бледным и холодным светом залило окрестность.

Ваня стоит на обрыве, над перекатом: его душа и разум переполнены новью увиденной и услышанной сегодня. Он глядит на подсветленное луной пространство, прислушивается, и ему вдруг начинает казаться, что вода и лес, сонмы звезд в небе — весь этот огромный мир! — хотят вместиться в него, в его сердце. Или же наоборот: сам он, Ваня, хочет раствориться в этом мире, слиться с ним, сделавшись его частью, как вот этот Звонкий перекат или как сосна, громоздящаяся над дымящим костром. Ваня даже немного испуган этим необычным чувством… Повернулся, собираясь возвратиться к деду, мирно покуривающему на хвойной подстилке у нодьи.

Но тут на перекате раздалось непривычное для слуха бултыханье. Глаза мальчика вонзились в темноту, и в тот миг он увидел, как крупнотелая рыба с шумом выпрыгнула из омута и по дуге перелетела каменный порог.

— Дедушка, гляди! — вскрикнул парнишка. — Будто торпеда!..

— Семга это поднимается. Парочка, должно быть, чета.

Хотя старику и не видно, но шум он тоже услыхал, поднялся, направился к Ване.

Долго стояли рядом в ожидании новых всплесков, но их больше не было.

— Ну, язви тя в корень, надо же вот так себя казнить! В эдакие дальние дали подниматься от моря, — вздохнул старик. — И только для того, чтобы сметать икру да молок. И на этом пути ни покормиться, ни отдохнуть — да еще сигай через эдакие уступы…

— Опять же, значит, природа распорядилась так. — Мальчик все еще был во власти раздумий.

— А по дороге ловят-бьют ее всячески. И сетями, и острогой. Даже, веришь ли, из ружья стреляют. А икру ее те же хариусы на нерестилище растаскивают…

— А как она нерестится?

— Самка роет в гальке довольно большую лунку, мечет туда икру, а самец поливает сверху молокой…

— Неужели в это время чья-то рука поднимется, чтобы стрелять?

— У иного стервеца рука его поганая на все поднимется… Я знавал одного мужика, который в верховье Тян-реки, уже на самой мелине почти, отстреливал семгу да хвастался, что одна два пуда потянула.

— Два пуда!.. — выдохнул Ваня. — Почти сорок килограммов.

— Но вообще-то, в нерестовую пору семга уже не столь вкусна, тощает в дальнем переходе без путной еды. И большинство после нереста гибнет, когда скатывается обратно к морю.

— Ну, горемыки! — посочувствовал мальчик.