Красные и белые. На краю океана

22
18
20
22
24
26
28
30

— Вон часовой и подчасок с ним,—слегка оробел фельдфебель.

— Ну и дурацкое место выбрали. От красных спрятались, а что творится рядом^—не видите. С соседями связался дозором?

— Так точно! Левее, на берегу Казанки, чехи. А вправо, за рощей,— охранение кавалерийского полка. Место у них глухое,—того и гляди, азинцы пролезут. Может, проскочите, узнаете, начеку ли они? Закурить не найдется? — попросил фельдфебель.

— Бери всю пачку — пусть ребята покурят. Так, говоришь, надо проверить охранение кавалеристов? Не спят ли?

— Не должны спать,— отозвался фельдфебель. — Новый-то командир ротмистр Долгушин строг насчет дисциплины...

— Знаю его, знаю! С Долгушиным в одном полку служил. Строговат он, зато храбр! До свиданья! — Азин, сопровождаемый товарищами, поскакал в рощу.

На обратном пути Азин грубо выговаривал Дериглазову и Шурмину за легкомысленное отношение к полевой разведке. Необузданный характер, самолюбивая властность мешали ровным взаимоотношениям Азина даже с его лучшими друзьями. Он требовал от них большей изворотливости и военного умения, чем они обладали. Вчерашние рабочие и мужики не могли и не решались действовать так же смело и расторопно, как Азин. Ему самому помогали и ум, и отчаянная, почти нахальная смелость, и та врожденная сообразительность, что выводит человека из самых рискованных положений.

Друзьям Азина казалось странным, что на своевольную натуру его успокаивающе действовал старый Лутошкин. Азин действительно чувствовал себя с Игнатием Парфеновичем и легче и веселее. Он любил потолковать с горбуном на отвлеченные темы,— язвительный ум Лутошкина освежал, а иногда и взвинчивал его.

— Вернулись голодными как волки,— сказал Азин, скидывая

мокрую бурку. — Что дадите перекусить, Игнатий Парфено-вич?

— Закуска у меня царская: лук, огурец, есть и молочко от дикой коровки. — Игнатииг Парфенович поставил на стол бутыль самогона. — Махорки в самогон шурум-бурумщик все же подсыпал. Для лихости. Вот народец! Ты им счастье завоевываешь— они тебе самогоночку с махоркой.

— Ну, ну! Пофилософствуйте, а мы пока поедим.

— Ты, юный мой человек, сегодня мужиков к общему счастью с маузером в руке не призывал? — ухмыльнулся Лутош-кин, кромсая ножом каравай ржаного хлеба.

— А зачем же маузером в будущее гнать? Можно и словом.— Азин захрустел луковицей. — Сами говорите: словами убеждают, примерами воспитывают.

— Не созрели еще наши мужички для будущего рая. Эх вы, молодые мечтатели! Желаете всемирного счастья, а люди-то его хотят, но каждый для себя. Сколько живет на земле человеков— столько же есть и понятий счастья. Мое маленькое счастьице в том, когда исчезает боль, меня терзающая,— сочный бас горбуна прозвучал с ласковой, но неприятной уверенностью.

— Это вы врете!

— А правды единой нет. Вот вы, юные люди, говорите — все для счастья людского? Для блага народного, говорите, идем на последний, на решительный бой.

— Не только говорим — делаем! — рассмеялся Азин.

— А почему же ты расстреливаешь и белых и красных? Чужих и своих? По какому праву? Кто дал тебе это право, ставить к стенке человека? Человек-то носит в себе целый мир с надеждами и мечтами, а ты его — к стенке? Сказал — дезертир— и бабах! Объявил трусом и — шлеп? Ты же не человека, ты мир, заключенный в нем, убиваешь,— жарко говорил Лу-тошкин, и чувствовалось, что он своими словами гипнотизирует себя же. — Почему ты разговариваешь с человеком с помощью одного распроклятого маузера?

— Я говорю железным языком революции,—с твердой убежденностью ответил Азин.