Красные и белые. На краю океана

22
18
20
22
24
26
28
30

— Читайте!

Долгушин прочел равнодушно и вяло:

Владыка мира, бог вселенной,

Благослови молитвой нас И дай покой душе смиренной В невыносимый страшный час.

— Не баские стишки,— дослушав, раздул редкие, -китайские усики Сорокин. — Форма дерьмовая, содержание тоже. Кощунственна сентиментальность палачей...

— Я попросил бы, когда речь идет о членах царской фамилии...— вспыхнул Долгушин

— Все они сукины дети! Все эти императоры, диктаторы! Восхвалять диктаторов можно, обелять их невозможно! А ведь наше подлое, дряблое, безвольное поколение надеется с помощью палачества удержаться у власти, — прорычал Сорокин.

— Философ Сенека когда-то изрек: «Сегодня тиран душит отдельные личности, завтра — целые народы», — пробормотал Маслов.

Долгушин подумал о Колчаке: постоянное общение с верховным правителем давало обильную пищу для размышлений. Ведь вот на его глазах адмирал, неврастеничный, помешанный на своей исключительности человек, достиг самой высшей власти. Теперь он живет тоскливой, всего опасающейся жизнью, не верит никому, презирает всех, боится каждого. А своих личных врагов считает врагами отечества. Все его наслаждение в том, что он зажал в кулак миллионы человеческих судеб. Он убежден, что лучше народа знает,.какая жизнь нужна народу, и постоянно призывает надеяться на будущее, а людям мало одних надежд. Им еще нужны мир, хлеб, счастье. Пока что верховный правитель принес людям только горе да беды. Он стал исторической личностью благодаря гигантскому злу, учиненному им в России. «И все же я буду служить ему, поскольку он воплощает идею русского монархизма», — сказал сам себе Долгушин.

Маслов же распахнул свой сундук, извлек маленькую статуэтку.

— Знаете, что это такое? Статуэтка египетской царицы, она черт знает сколько веков пролежала в пирамиде, а теперь у меня в сундуке. Забавно? В моем саркофаге есть еще кое-какие игрушки. Я вам сейчас покажу, покажу...

В пьяном восторге он вынимал из сундука редкостные вещи. Сорокин и Долгушин с удивлением смотрели на кинжал дамасской стали с рукояткой из червленого серебра, на золотую табакерку, с эмалевым портретом Екатерины Второй, на резные шкатулки сандалового, красного дерева, на модель парусной шхуны, выточенной из моржового, словно спрессованный снег, бивня.

Маслов начал выкидывать кресты, медали, ордена, старинные. монеты. Зарябили в глазах чеканные профили императоров, двуглавые орлы, львы с поднятыми лапами, изогнутые полумесяцы, цветущие лотосы.

— Откуда все это у тебя? — спросил пораженный Долгушин.

— Государственный русский запас ограбил. Не веришь?

Ну, хоть на этом спасибо!—Маслов выцедил из чайника остатки спирта. Выпил. — Все это передала мне Елена Сергеевна. Вот в этой самой комнатушке она ласкала меня два дня. Что, ротмистр, снова не веришь? Фантазирую, скажешь, ибо поэт... Я люблю госпожу Тимиреву, а забавляюсь с княгиней, но и она, и она ушла от меня к Злокозову...

Маслов поднял на окно блуждающие, тоскливые глаза. В окне стояла молодая луна, разделенная переплетом рамы на четыре равных части. Маслов выпрямился, ткнул пальцем в рассеченную луну.

—- Стишки у царевны Ольги действительно дрянь. В них нет философской мысли. По мне — уж лучше философия безнадежности, распада, но не совершенная пустота. Сочинять по-коровьи бездумно... избави бог!

Маслов скрестил на груди руки с видом обреченного демона.

— Вот моя философия, милые господа. Солнце погаснет, земля остынет. И не будет ни людей, ни страстей, ни войн, ни искусств, ничего, кроме оранжевых пауков, на всей планете.