— Танек-то не видели? — весело спросил он и, не дождавшись ответа, пояснил: — Врангелевец перебежал, говорит: «Таньки на рассвете пойдут». Жарко станет нам скоро, комбриг.
— С белыми броневиками дрались, колчаковские бронепоезда взрывали, неужто танков убоимся? Аллах не выдаст — свинья не съест,— захорохорился было Дериглазов.
— Я, кроме смерти, ничего не боюсь, да бойцы у нас не те, что Екатеринбург брали. Те-то — вятские мужики, да латышские стрелки, да татары твои казанские — спят в сырой земле,— нахмурился Азин, садясь на камень.
Рядом с ним сжался в комочек, притворился спящим Игнатии Парфенович: не хотелось, чтобы Азин заметил пасмурное его настроение. Он зашептал, словно молитву, случайно пришедшие на ум слова: «Господи боже, когда же ты вернешь мир на несчастную русскую землю, когда озарят людей добрая воля и радость мира?» Бессвязные слова успокаивали, а мысль, что он живет в век жестокости и насилия, постепенно угасала.
Среди красноармейцев разбегались шепоты о стальных заграничных машинах, из уха в ухо переливались слухи о несокрушимых «таньках» — смешное это словечко стало крылатым. Рассудительные успокаивали паникеров:
— Танька в час три версты проползет, что труса-то праздновать.
— Ежели мотузок гранат швырнуть, танька сядет на все четыре колеса.
442
— У ней ленты стальные заместо колес. Она не броневик на литых шинах, ткни шилом — и дух вон.
В сторонке, укрывшись в развалины заводского цеха, Азин и Дериглазов обдумывали план предстоящего боя с танками.
— Конные батареи поставим впереди пехоты и будем расстреливать танки только с близкой дистанции. Если, прикрываясь танками, пойдет пехота, то кинем на нее кавалеристов,— развертывал свой план Азин.
— Жаль, Пылаева нет, что-нибудь бы присоветовал.
— Комиссар ночью должен вернуться из штаба армии. Я сам его жду с нетерпением. Пылаев меня успокаивает, как хорошая погода. Ей-богу, правда,— рассмеялся Азин, но тут же сдвинул брови. — А ты больше про интеллигентов не ври! Не оскорбляй Игнатия Парфеновича, он у нас в дивизии вместо святого...
— Я попрошу у него прощения. Перед боем хорошо помириться со всеми, покаяться даже в том, в чем и виноватым не был,— с сердечной усмешкой сказал Дериглазов.
Кавалерийский полк Турчина скрывался в степной балке; кавалеристы спали, похожие в своих бурках на мохнатых черных зверей. Только Турчин не мог уснуть: неуютно было на промозглой осенней земле, томила мысль о завтрашнем бое. Завернувшись в бурку, Турчин курил, курил и старался представить себе предстоящее утром сражение.
Потом он стал перебирать в памяти события своей жизни: замелькали дни и ночи непрестанных походов. Не восемьсот дней и ночей, а целую вечность уже воюет он ради одной всепоглощающей цели — уничтожить белых, добиться победы Советов.
Турчин любил на земле хлебные злаки, травы, животных, птиц, но никогда не классифицировал их по виду, по роду. Зато людей он, как и Азин, разделял непроходимой чертой: рабы и господа, богатые и бедные. С ненавистью труженика сражался он против белых, ненависть его была совершенно конкретной: прожигатель жизни — враг, белоручка — враг, тунеядец — враг.
Над степью, повисла серая, непроницаемая масса тумана. Земля побурела от росы, бурку словно обрызнули водой. Кавалеристы уже не спали: тревога прогнала сон. Все думали про танки: придется ли с ними драться или грозу пронесет?
Послышался лошадиный топот, из тумана вынырнул дозор.
— Танки идут, товарищ командир! Танки иДут!