Только не подозревал он, что из глубины Сальских степей к Целине подходит еще казачья армия генерала Павлова. Одиннадцать тысяч сабель.
Над Манычем мотался сухой ковыль, свистели морозные прутья тала, и было холодно, и было до боли тоскливо утром семнадцатого февраля.
Спервоначала наступление на станцию развертывалось хорошо. Азинцы сбивали заслоны противника, медленно, но постепенно приближаясь к железной дороге. Азин с неотлучным Лутошкиным — связных он разогнал в части — следил за наступлением с кургана. Игнатий Парфенович дважды предупреждал, что они оторвались от своих; Азин только передергивал поводьями да приподнимался на стременах. Он волновался, хотя и не показывал виду; никогда еще за свою короткую жизнь не испытывал ой 1 такого обостренного чувства опасности.
Из глубины вражеского расположения появилась конница, на азинцев неслись конные лавы, охватывая их с флангов.
— Держись теперь, Парфеныч! — Азин поскакал с кургана, уходя от преследования.
Игнатий Парфенович увидел, как преследующий казак вскинул над головой Азина шашку, но тот выдернул из-за пазухи левой рукой маузер. Казак шарахнулся в сторону. Второй всадник размахивал шашкой, пытаясь зацепить и все не зацепляя Азина.
Азин подхлестнул жеребца, приближаясь к .Лутошкину. Они снова поскакали рядом, но путь преградила канава. Лошадь Лутошкина перемахнула через препятствие, азинский жеребец споткнулся, подпруга лопнула, Азин вместе с седлом полетел на землю. Освободившаяся от седока лошадь поскакала в степь. Игнатий Парфенович погнался за ней.
На Азина насели казаки. Кто-то сорвал с него сапоги, кто-то сдернул ручные часы, закричал торжествующе:
— Важнецкая птица попалась!..
Метель улеглась, ветер прекратился, хутор безмолвствовал.
Лампа чадила, Азин потушил ее и сразу опустился в вязкую непроницаемую глубину. Память его мгновенно уснула, ум прекратил непрестанную нервную работу.
Он зажмурил глаза, нажал на веки пальцами — замелькали синие, красные круги, мягко сливаясь в узорчатое пятно. Нережущее цветное это пятно предостерегало о какой-то непонятной, близкой, неотвратимой беде.
Он увидел себя бредущим по теплой лесной тропинке. Ноги его в цыпках, руки в саднящих царапинах, волосы выгорели, скулы и нос облупились от загара. Над ним висит полупрозрачное, в сквозных солнечных косяках, небо, то и дело меняя свои невесомые очертания, — оно то становится беспредельно высоким, недоступным, ускользающим в вечность, то возникает из лесной лужи, и все голубое, и все дымчатое становится опять близким и милым.
Азин заворочался, пытаясь проснуться и не постигая, что видит лишь сон и от одного видения переходит к другому.
Он опять идет, но уже цветущей рожью, над ним звенит жаворонок, рядом бьет перепел. С каждого колоска стекает солнечная капля, с каждым шагом он из подростка превращается в золотоглазого, светловолосого юношу...
Предутренняя мгла посерела, синий квадрат окна выделился из нее почти с осязаемой выпуклостью: кто-то толкает Азина в плечо, он просыпается со счастливой улыбкой — перед ним в заснеженной папахе Граве.
— Доброе утро, Азин! Ночь истекла, я пришел за ответом.
Я расстреливал ваших офицеров, расстреливайте и
меня...
— Красивые, но глупые, пустые слова! Мы же тебя не просто ликвидируем, мы опозорим твое имя. Уже отпечатано воззвание к бойцам Двадцать восьмой дивизии. Я сам сочинил его, Азин!